или
                       Три романа герцогини Асси"

                               Книга 3

                               Венера


     ---------------------------------------------------------------------
     Книга: Генрих Манн. "Диана. Минерва. Венера". Романы
     Перевод с немецкого А.С.Полоцкой
     Издательство ТОО "Интерконспект", СПб., 1994
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 5 апреля 2002 года
     ---------------------------------------------------------------------


     Любовь...  и  только  любовь!  Вот  основная идея  трилогии знаменитого
немецкого  романиста.  Блистательные,  колоритные  исторические сцены  конца
19-го  века,  тайные дворцовые интриги -  и  на  фоне  этого разворачивается
полная любви и  приключений жизнь главной героини романов герцогини Виоланты
Асси.




     Рассветало.  Она  открыла глаза.  Поезд  мчался  сквозь  туман,  болота
остались  позади.  Вдали  исчезали  смутные  очертания  Мантуи,  угловатые и
темные.  Кругом  расстилалась плоская,  темная  равнина.  Маленькие,  слабые
верхушки  деревьев  неясно  вырисовывались на  желтоватом облачном небе.  Из
борозд  вспаханной  земли  выглядывали  люди,  сгорбленные  и  неторопливые,
казавшиеся крошечными среди огромной равнины.
     Она опустила окно, полная нетерпения.
     - Неужели никогда не будет остановки? Я хочу выйти. Ах, эта земля!
     Она чувствовала нежность к каждому клеверному полю.  Перед ярко-зеленой
после  дождя  лощинкой  паслись  косматый ослик  и  жалкая  кляча.  Она  уже
чувствовала свои руки вокруг шеи животных. Под ногами она уже ощущала мягкую
глину,  уже исчезала мысленно в серой дали,  вся уже принадлежала земле и ее
будням,  суровым;  темным,  ничего  не  знающим  о  праздниках человеческого
искусства, о фонтанах, статуях и мраморных порталах.
     Несколько часов  спустя  она,  улыбаясь  над  своей  мимолетной грезой,
смотрела на чарующие поля Тосканы.  У ног ее,  среди тополей и ив, извивался
Арно.  Вдоль длинной дороги лежали города,  светлые,  выхоленные, окруженные
виноградниками, кусты которых вились вокруг маленьких вилообразных подпорок.
До нее доносилось,  играя,  мягкое,  свежее, дуновение ветерка. Небо синело,
ласковое и глубокое, и она думала:
     "Почему  я  не  иду  по  той  правильной аллее  на  мягких  склонах,  к
прелестной   усадьбе.   Ее   осеняет   группа   кипарисов   и   пиний;   она
четырехугольная,  и  в середине ее возвышается плоская,  широкая башня.  Как
счастлива была бы я на ее террасе,  над этой гармоничной страною, под чистым
золотом ее солнечных закатов".
     После  полудня падавшую от  туч  тень  прорезало Тразименское озеро  со
своими черными,  призрачными островами,  с розовыми замками на них. Высокими
волнами вздымался лес Умбрии, окружая древние руины и венчая последние холмы
в  голубой  сказочной дали.  В  самом  центре,  на  отвесной  черной  скале,
погребенной под вьющимися растениями,  возвышался город с зубцами и башнями,
желтыми,  как охра. Почти лишенные окон, они, казалось, глядели внутрь себя,
на свои грезы. Эти грезы были полны тяжелого, страстного стремления вверх, к
небу,  но они не могли вырваться из темницы,  неумолимо державшей их на этой
земле.
     Но вот скрылись и  холмы и лес;  земля стала голой и торжественной.  Из
разорванных туч вырывались, точно блеск мечей, лучи солнца. Ветер приносил с
собой  эхо  старых битв.  На  несколько коротких часов герцогиня перенеслась
туда,  где  грезила и  охотилась десять лет  тому назад.  Она видела себя на
лошади впереди всадников в  красных фраках;  они мчались по выгоревшей траве
между  могилами у  края  поля,  сквозь  разрушенные арки  акведука.  Волы  с
изогнутыми рогами,  развалившись у  дороги,  пережевывали жвачку.  У откосов
глодали редкую траву козы.  Стада овец  белыми и  черными пятнами исчезали в
складках холмов,  под плоской скалой с циклопическими стенами и причудливыми
церквами.  Плющ расщепливал стены башен...  Она посмотрела на небо,  которое
вечер  окрашивал точно  кровью героев.  За  горизонтом одиноко вырос  купол,
мрачно и тяжело поднимавшийся над равниной: то был Рим.
     Она  переночевала и  поехала дальше.  Однажды в  полдень,  когда  поезд
остановился,  удушливый ветер заставил ее вздохнуть. Он точно поцеловал ее в
глаза;  она должна была закрыть их. Он словно устлал землю пышными коврами и
приглашал ее  ступить на  них.  Она  вышла и  поехала в  маленьком скрипучем
экипаже по пням и камням, под плодовыми деревьями, сквозь стада коз и группы
больших индейских петухов.  Высокие,  загорелые, спокойные женщины в зеленых
юбках  и  красных корсажах,  покачиваясь,  благородной поступью проходили по
дороге,  неся на покрытых плотными белыми покрывалами головах медные сосуды.
Вокруг широких верхушек деревьев вился виноград.  Она была опьянена, сама не
зная чем.  Она слышала,  как бродят соки в растениях,  животных,  людях. Она
видела, как пенится вокруг нее, точно вино, жизнь.
     Экипаж  задребезжал по  камням города.  Он  остановился у  харчевни,  в
глубине какого-то  двора,  полного хлама  и  смеющегося народа.  Здесь  были
светлые,  в  голубых  полосах стены,  просторные комнаты и  гулкие  каменные
плиты. Она спросила, где она. "В Капуе".
     Проспер,  камеристка и повар прибыли вслед за ней и завладели кухней. В
городе не было мяса;  но ей подали рыбу, вареную и в масле, жареные артишоки
и свежий хлеб, яичный грог, большие фиги, лопающиеся и тающие на языке и uve
Zibelle, первый виноград.
     Затем ее потянуло на улицы, длинные, радостно оживленные. По ним мчался
светлый поток радости,  разливавшийся за  пределы их,  по стране.  В  ветхих
притворах важных и пустых церквей ждала насытившихся солнцем тихая тень.  На
плоских крышах вился виноград.  В обнесенных решетками садах, полных высоких
кустов камелий,  ходили медно-красные петухи. Черноволосые отроки, смуглые и
бледные,  с  большими,  обведенными  кругами,  глазами,  лежали  на  порогах
странных порталов.  Перед ними кричала белая мостовая,  за  ними,  во  мраке
домов, поблескивали красные котлы.
     Потом она стояла у моста над рекой и смотрела, как бессильно, точно два
человека,  терялись по ту сторону мостовые быки перед ужасным морем голубого
неба и могучими волнами зеленой земли.  Весь этот океан врывался между ними,
переносился через мост и  достигал до  ее  груди.  Она  шаталась под напором
любви,  веявшей из  эфира  и  полей,  любви  без  меры  и  предела,  жгучей,
разрушающей и созидающей любви.




     Рано утром она  проснулась с  ощущением счастья.  Яркие цветы на  белых
занавесках ее кровати кивали ей во сне; теперь они один за другим уплывали в
красную  пыль  утра,   застилавшую  окно.  Внизу  с  легким  топотом,  глухо
позвякивая бубенчиками,  проходили козы.  Напротив, в мастерской, раздавался
стук молота и пение; золотистый ветерок, проносившийся мимо, разгонял звуки.
     Она  оставила здесь своих людей,  и  одна поехала дальше.  Кучер щелкал
кнутом, лошадь бежала рысью. На груди у нее был колокольчик, за ушами ветки,
а на загривке серебряная рука с растопыренными пальцами.
     В  плодовых садах с  навесами из  пиний блестела роса.  Над дорогой еще
висела золотая дымка;  она поднялась, и дорогу залил ослепительный свет. Они
мчались  по   пастбищам  и   полям.   Высоко  на  верхушках  ильм  колыхался
светло-зеленый виноград.  В полях теснились деревушки, темные, окруженные со
всех  сторон шумящими колосьями.  А  вдали,  в  дымке горизонта,  поднимался
голубой, призрачный конус с длинным белым изогнутым хвостом из дыма.
     В  полуденную жару  она  поднялась  наверх,  в  старую  Казерту.  Между
виноградом растопыривали свои  ветви вишневые деревья и  несли свою  тяжесть
орешники.  Пшеница и горчица росли рядом на одном и том же поле.  У края его
серебрились масличные деревья.  Бледные и грациозные,  поднимались они вверх
по горе. Слой земли становился более тощим, и из-под него пробивались наружу
камни.  Подле засеянного горчицей,  сверкающего зеленью поля  лежало другое,
вспаханное,  ожидающее маиса,  мягкое и черное,  точно кусок бархата рядом с
влажным  изумрудом.  С  торопливым топотом  спускалось стадо  овец.  Длинные
шелковые руна колыхались на спинах и бились об ноги. Маленькая девочка несла
прут,  точно  скипетр.  Она  прошмыгнула мимо,  ступая выглядывавшими из-под
длинного платья босыми ногами по пыли,  поднимаемой стадом.  Потом местность
стала совершенно дикой и  пустынной.  В расселинах скал росли только фиговые
деревья.
     Она вышла из экипажа и пошла дальше пешком. Ее взору открылась земля во
всем своем безудержном изобилии. Брызги ее соков доносились до нее.
     "Там  был  апельсиновый сад,  перед  которым  сидела  девочка с  мягким
профилем и длинными ресницами,  вся позлащенная блеском плодов. У матери под
пышными волосами был  внимательный взгляд животного,  на  лице  ее  не  было
улыбки.  Перед пронизанной зеленым светом аллеей платанов стоял розовый дом.
Я  видела оттуда море;  между Везувием и  Сант-Эльмо мне явились прихотливые
очертания  Капри...  Я  находилась  на  дороге  в  Аверсу,  веселый,  пестро
разукрашенный город, по мостовой которого со скрипом катятся тележки богатых
крестьян,  а в украшенных флагами кабачках звенят их талеры...  Но имя этого
города означает бой, и основали его мои предки.
     Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу.
Их желания были бесчисленны,  как мои.  Они стремились, как я, ко всему, что
греет,  что мягко на ощупь и приятно на вкус,  что нежит,  манит, доставляет
блаженство.  И чтобы всем обладать,  они топтали и убивали все,  смеясь,  из
одной только любви.  Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были
красные щеки,  длинные белокурые волосы и  широкие плечи.  Я думаю,  что они
были совершенно цельными и  очень умными людьми.  Они нарушали все договоры,
доверяли только своим,  выпрашивали княжества в  качестве утренних подарков,
мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами.  Их
голоса звучали так  ужасно,  что  перед каждым из  них обращалось в  бегство
целое войско.
     Как они презирали их,  этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили!
Только одного врага они  уважали,  потому что он  противостоял им:  то  была
скала Монте-Казино.  Внизу они свирепствовали и любили;  наверху, в каменной
пустыне,  раздавались литании.  Наверху  задумчивые  монахи  нагибались  над
древними пергаментами,  точно  разыскивали на  песке  последние следы  шагов
загадочной чужеземки.  А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя
скованными этим молчанием;  от бессилия и неудовлетворенного желания им было
жутко.  Они не могли больше переносить этого,  они шли во власянице на тихую
вершину,  которой не могли достичь в  латах.  Один остался наверху и  принял
пострижение. Я понимаю его!
     Он  отказался от  всего,  потому что  и  все не  могло насытить его.  В
сладчайшей фиге,  таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог
только предчувствовать,  и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза
девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми
и более золотистыми,  чем те,  которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать
их,  -  хотя они уже таяли у него на губах.  У воздуха были руки и груди, он
был  сладострастен,  как  женщина.  Рыцарь был  полон желания насытить его и
исчезнуть в  нем.  И  каждое утро он в  бессилии смотрел,  как тот отдавался
всем..."
     Она повернулась к  равнине спиной и углубилась в горы.  Они были голые,
темные,  ущелья  беспорядочно прорезывали их,  образуя  обломки,  похожие на
разрушенные города.  Вдруг  она  в  самом  деле  очутилась  перед  уцелевшим
городом;  из  источенной стены выбивались алоэ и  выползали ящерицы.  Крыши,
серые и неровные,  горели на солнце;  над ними возвышалась круглая,  толстая
башня.  Она была изъедена червями и  обросла зеленым мохом.  Полуразрушенная
мостовая образовала впадины,  полные холодного запаха гнили;  она  проходила
между черными арками ворот,  покрывала кривые грязные площади и  доходила до
низких  порталов  церквей.  Внутри,  на  пустых  кафельных полах,  дробились
цветные отражения.  У  стены,  на  растрескавшихся подоконниках,  притаились
безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.
     Она  повернула обратно;  темноту погреба сменил белый свет солнца.  Она
поднялась направо по холму,  поросшему увядшей травой. Внизу открылся город,
наполовину засыпанный мелкими камнями,  его узкие дворы, засаженные фиговыми
деревьями  и  обнесенные косыми  стенами.  "Чудовища  с  церковных  окон,  -
подумала она, - перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей".
     За ней группа развалин образовала полукруг;  она медленно вошла в него,
ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из
плюща.  С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она
вытянулась на  плоском  камне,  который жег  ее.  Посреди котловины ветвился
уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза,
ей  казалось,  что  он  висит  среди  горящего голубого неба.  Белый камень,
блестящий плющ и  голубой огонь:  она растворялась в них.  В ее жилах кипела
жгучая радость; ее охватило томление... Издали, из города призраков, донесся
рев.  Ах!  Это чудовища!  Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший
колокол.  Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты
Пана.
     - Пан!
     Она звала его; ее волосы растрепались на затылке, она распростерла руки
на пылающей скале.  Там,  у той линии, возвышается его алтарь; над ним висит
флейта...  Тише,  это его шаги...  Она тихонько подняла ресницы:  перед ней,
перекинув  ногу  через  стену,   стоял  он  сам,  косматый,  широкогрудый  и
загорелый,  в  штанах из козьих шкур,  с  пробивающейся бородкой и  круглыми
глазами,  пылающими,  мрачными и  неподвижными.  Он  крался к  ней,  вытянув
голову.  Ее взор под длинными ресницами ждал его.  Он хищно и робко нагнулся
над  ней;  от  него пахло скотом и  богами.  Она медленно соединила руки над
шкурой на его спине.
     Что-то засмеялось в  забытой каменной котловине,  колебавшейся вместе с
ней и с ним в горящей синеве. Она встрепенулась. Наверху, упираясь передними
ногами о  край  стены,  возвышался огромный козел,  длинношерстый,  худой  и
похотливый.




     Он был козий пастух.  Одинокий и неподвижный стоял он среди папоротника
и мяты в ущелье, на сухих склонах которого паслись его животные.
     - Что ты, собственно, делаешь? Ты всегда стоишь так, скрестив руки?
     - Только днем, когда нет тени.
     - А когда приходит тень?
     - Тогда я делаю вот это.
     У его ног лежали только что вылепленные глиняные предметы.
     - Покажи мне, как ты это делаешь?
     Он  сел,  поджал под  себя ноги и  начал лепить,  серьезно,  равномерно
покачивая головой.  Он  делал  пузатые амфоры  и  называл их  "коровами";  о
стройных узких вазах он говорил:
     - Это красивые девушки.
     Он  сделал кувшин,  выпуклость которого представляла собой человеческую
голову с  невыразительным,  глуповатым профилем.  Она  заглядывала ему через
плечо,   следя  за  тем,  как  вырастают  под  его  пальцами  создания  -  в
таинственный полдень,  точно из лона самой природы.  Это был Пан. Он искал в
глине  существ,  следы  которых потерял две  тысячи лет  тому  назад,  и  он
извлекал из нее сказочных птиц -  одних с  зазубренными перьями,  с  узкими,
свирепыми головами и большими когтями, других с лошадиными гривами и третьих
с  мордами  морских  львов.  Показывались также,  немного  неясно,  люди  с,
козлиными лицами.
     Вечером он погнал стадо домой.  Козы размахивали полным выменем.  Козлы
клали им на спину стянутые ремнями жилистые шеи.  Молодые козочки прыгали. У
стены одного дома, в хлебной печи, он обжег свои горшки. Те, которые высохли
на солнце, он искрошил пальцами.
     - Почему, почему?
     - Не годятся. Не дадут ни гроша.
     - А другие?
     - Продам внизу.
     Один из сосудов разбился.
     - Никуда не  годится.  Плохая земля.  О,  горе,  ни  один крестьянин не
покупает их больше. Только приезжие, оттого, что не знают.
     - Когда ты спустишься вниз?
     - Когда вернутся другие.
     - Кто это другие?
     - Все, кто живет здесь в городе.
     - Значит, здесь живет кто-нибудь? Где же они?
     - Внизу. Помогают собирать виноград.
     - Иди же и ты.
     Он резко отвернулся.
     - Не хочу. Я остаюсь с козами.
     На другой день она сказала:
     - Выйди-ка  из  этих скал,  сойди к  дороге и  посмотри вниз,  как  там
красиво и весело. Там собирают виноград.
     Он  последовал за ней,  неохотно и  похотливо.  И  она увидела то,  что
хотела:  как  его  дикая и  убогая фигура обрисовывалась над пышной,  мягкой
страной. Он оставался молчаливым и сдержанным.
     - Что это там внизу, между лозами?
     - Миндальные деревья.
     - А рядом?
     - Персики.
     - А дальше?
     - Яблони, груши...
     Он посмеивался в  промежутках между словами;  его щеки стали темнее.  В
густых массах зелени горели гранаты.
     - Орехи... Каштаны... Фиговые деревья...
     Он причмокнул.
     - А тот маленький белый домик? - спросила она.
     Он  заметил его,  его  жадные взгляды вытащили его из  яркой зелени,  в
которой он прятался.
     - Кто там живет?
     - Ха! Толстяк... и четыре красивых девушки.
     Он поднес ей к лицу четыре пальца и засмеялся громко и свирепо -  нищий
завоеватель,   сжигаемый   желаниями  и   в   долгих   лишениях   достаточно
зачерствевший, чтобы в один прекрасный день вихрем спуститься со своей голой
скалы, и, точно рок, обрушиться на все, что манило и отдавалось.
     Она  посмотрела  на  него;   в   это  мгновение  она  чувствовала  себя
родственной ему.
     - Я поеду вниз!
     Она  села  в  свой экипаж;  сквозь облака зелени пробивались,  сверкая,
всевозможные краски.  Белые  тропинки  пестрели  народом,  скрипели тележки,
сияли  разгоряченные  лица,   звенел  смех.   Огромный  чан,   переполненный
виноградом, черным и золотым, колыхался под зелеными триумфальными воротами.
Женщины  шумной  толпой  выходили  в  поле  с  пустыми  корзинами  у  бедер.
Возвращаясь,  они несли их  наполненными на голове.  В  узорной тени листьев
босоногие мальчики дрались из-за золотистых ягод,  напудренных пылью. У края
дороги  на  коленях стояла девушка,  она  соблазнительно улыбалась,  откинув
назад голову, а поющий юноша в белых штанах бросал ей в рот, одну за другой,
ягоды с тяжелой кисти,  которую высоко поднимал на свет.  Он был полунаг,  и
тело его блестело от жары;  на плече у него мускулы собирались складками, на
груди они  напрягались.  Большая кисть шелковисто блестела.  Каждая падавшая
ягода,  красноватая,  круглая и влажная,  отражалась в глазах девушки,  и ее
губы обвивались вокруг нее,  как  две  пурпурные змеи.  Юноша перестал петь,
взгляд его стал неподвижным.
     Герцогиня пошла пешком через село. Виноград смыкался над ним, точно над
островом.  Дети  в  развевающихся рубашонках,  зараженные радостью земли,  с
криками   плясали  вокруг   навьюченных  ослов,   грациозно  двигавшихся  по
направлению к  току.  Через окно  бесшумное золото жатвы спускалось на  пол.
Мускулистые парни хватались за канаты,  прикрепленные к балкам потолка;  они
падали,   поднимались  вверх   и   опять   скользили  вниз,   с   неумолимым
сладострастием топча  разбухшее мясо  винограда,  из  которого брызгал  сок.
Сбившись в огромные гладкие тела, виноградные кисти пустели, истекали кровью
и распространяли опьяняющий аромат.
     За  стеной раздавался неутомимый топот терпеливых животных.  Высоко над
их головами кивали гроздья винограда,  за их копытами приплясывали мальчики.
Удушливый,  голубой туман  носился над  равниной,  листва  казалась светлее,
голоса  становились пронзительнее,  шутки  несдержаннее.  Дорога была  здесь
вдвое  шире,  украшена мостами,  цоколями с  гербами,  аллеями от  усадьбы к
усадьбе.  Сама богиня плодородия,  белая,  красная и опьяненная, катилась по
ней в колеблющейся триумфальной колеснице; герцогиня смотрела ей вслед.
     Она остановилась в  кипарисовой аллее какой-то виллы.  В конце виднелся
белый  дом,  вплетенный  в  причудливую сеть  ветвей  сарацинских олив.  Она
слышала,  как  переливались в  них  трели птиц;  их  заглушал смех  девушек,
расположившихся на высоком дерне, среди виноградных кустов. Они были гибкие,
смуглые,  и в жилах у них переливалось вино.  Их смявшиеся в складки рубашки
были раскрыты над низкими корсажами. Они лежали на полных корзинах, и давили
виноград кончиками грудей. Ягодами и шутками они осыпали парней, толпившихся
вокруг  них,   смеялись  влажными  губами,  подавали  им  плетеные  бутылки,
забрасывали их венками.
     Один из  них,  молодой,  длинноногий,  стоял в  стороне,  под  высоким,
колеблющимся балдахином  пинии,  и  весь  погрузился в  мечты.  Куртка  была
наброшена только  на  левую  половину его  туловища.  Правая была  обнажена;
розовый сосок выделялся на теплой коже.  Шея,  обращенная в сторону, бросала
глубокую тень  под  безбородое,  страстное лицо.  Спутанные волосы блестели;
черные густые пряди загибались на  висках и  меж глазами,  под полными тоски
бровями томились их  темные  взоры.  Он  небрежной рукой  поднес к  широким,
мясистым губам тростниковую флейту.  Казалось, сама земля, поющая на солнце,
неистовая  в  наслаждении -  мягкая,  обремененная плодами  и  печальная  от
сладкого томления издала этот звук, сладострастный и замирающий. Он вливал в
кровь мучительное блаженство, герцогиня услышала его.
     За  ней  послышалось пыхтение.  Пастух со  скал  крался вдоль древесных
стволов;  косматый, как зверь, он страстным, жадным взглядом следил за тихой
прелестью юноши с флейтой. Он вздрогнул; герцогиня грозно спросила его:
     - Откуда ты?
     Его  голова  под  густым кипарисом казалась совсем черной.  Он  оскалил
зубы.
     - Я приехал с тобой, уцепился сзади за твою коляску.
     - Почему ты не с людьми из твоих мест?  Почему ты не помогаешь собирать
виноград?
     Он упрямо смотрел перед собой.
     - А что они мне дадут за это? Скверный суп, вот и все.
     - А чего же ты хочешь еще?
     - Ничего.
     Она топнула ногой.
     - Чего ты хочешь еще?
     Он униженно ухмыльнулся.
     - Не сердись, прекрасная госпожа! Я уже взял то, что хотел.
     - Что ты взял? Кстати скажи, тебе нравится это имение?
     - Ведь я уже говорил тебе.
     - Что ты говорил?
     - Ведь это то самое, где живут толстяк и четыре красивых девушки. Там в
траве лежат девушки, а из дому выходит толстяк.
     Издали шел,  пошатываясь,  тучный старик. На животе у него была красная
повязка,  лицо пылало.  Он поднял,  благословляя, плохо слушавшиеся руки над
парнями и  девушками.  Они порхали вокруг него,  дразнили и щупали его.  Две
красавицы с  длинными волосами положили ему на  лысину венок из  виноградных
листьев. Сами они были в венках из роз. За ним два батрака тащили гигантский
котел,  который сверкал и дымился. Все расположились на траве вокруг супа. В
кустах  зашумел неожиданно налетевший ветерок.  Из  рук  в  руки  переходила
бутылка. Где-то медленно и печально поднялась мелодия, со вздохом пронеслась
между  замолкшими весельчаками и  опять  затерялась в  высоком дерне.  Вдруг
зазвенел тамбурин;  он стучал и гремел.  Вскочила одна пара,  за ней другая.
Старик в  виноградном венке поднялся с  земли,  заковылял на  своих коротких
ногах навстречу обеим золотисто-смуглым красавицам - на их щеках играла тень
от длинных ресниц -  и они начали танцевать.  Тарантелла сбросила венки с их
голов,  они задыхались,  старик опрокинулся на спину и долго барахтался, как
жук,   прежде  чем  ему  удалось  повернуться  и   встать.   Аплодисменты  и
развевающиеся юбки,  сплетение нагих членов; смех, поцелуи, а сквозь бледную
сеть олив просачивался розовый источник.  Он омывал горизонт, затоплял небо;
на его волнах плавали главы пиний.
     И  вдруг из виноградника бурно,  стремительно выбежало что-то,  грубый,
рычащий  зверь,  быть  может,  лесной  бог,  раздраженный запахом дриад.  Он
бросился на  безбородого юношу  с  полными тоски  бровями,  который стоял  в
стороне с флейтой у губ, и увлек его с собой. Они танцевали. Вечернее зарево
расплывалось,  смех затих:  они танцевали.  Измученное и  горячее тело юноши
бессильно лежало,  подавшись назад,  в объятиях другого: они танцевали. Пары
уже падали в траву;  наконец,  заснула последняя.  Но в бледном сумраке, при
первом мерцании звезд,  носились в  пляске две  тени:  одна короткая,  мягко
покоряющаяся, другая бурная, требующая.




     С  наступлением дня  герцогиня опять выехала из  Капуи.  Она остановила
экипаж перед  виллой,  где  смотрела на  празднество,  и  торопливо пошла по
аллее. Трава блестела; на ней лежало еще несколько спящих; среди них старик.
Она обошла его со всех сторон,  внимательно разглядывая; солнце пестрило его
лысину,  лицо  было спрятано между руками.  Она  приняла решение и  потрясла
старика за плечи.
     - Измаил-Ибн-паша?
     Он  издал  хриплый  звук,  приподнялся и  упал  обратно на  траву.  Она
засмеялась.
     - Я знала это... Измаил-Ибн-паша! Здесь ваш друг, герцогиня Асси.
     Старик сразу сел, протирая глаза. Он прищурился.
     - Вы здесь,  герцогиня?  Очень мило с вашей стороны.  Мы так веселились
тогда, в Заре, перед вашим бегством. Представьте себе, что с тех пор и я.
     Он  шумно  зевнул,   глаза  его  исчезли.   Затем  он  поднялся  совсем
пристыженный и недовольный.
     - Здесь только и делаешь,  что пьешь. А особенно теперь, во время сбора
винограда. Так и доходишь до того, что вы, к стыду моему, видели!
     - Удивительно то,  что вообще встречаешь вас здесь, вас, посланника его
величества, султана, при далматском дворе!
     - Великолепно, герцогиня, скажите это еще раз: посланника - как дальше?
Я   стал  старым  крестьянином  и  немножко  туго  соображаю.   Да,   старым
крестьянином, которому это скромное поместье доставляет средства к жизни.
     - Поразительно!
     Вдруг она вспомнила.
     - А Фатма? Принцесса Фатма?
     - Она в доме.  Мы потом сделаем визит принцессе,  принцесса еще спит. А
пока я покажу вам свои владения, герцогиня, хотите?
     Он  шел  рядом с  ней в  светлом полотняном костюме,  с  красным лицом,
окаймленным пушистой белой бородой, и разглаживал красную повязку на круглом
животе.
     - На этом току вымолачивают маис из початков,  здоровое занятие.  Рядом
помещение, где доят коров... Пойдемте, взглянем на виноградные тиски! Хотите
видеть,  как  бродит  барда?  Здесь  совсем особенный запах.  Потом  мы  еще
просунем голову в свиной хлев. Ах, герцогиня, деревенская жизнь!
     - Представьте себе,  со мной происходит то же самое,  я  тоже хотела бы
сделаться простой крестьянкой.
     - Я это понимаю, я это понимаю.
     Они прогуливались по  обширному лугу,  на  котором мирно расположились,
пережевывая свою жвачку, быки. Паша вдруг остановился.
     - Но  все-таки  это  странно.  Вы,  герцогиня,  были  самой беспокойной
женщиной,  какую я  знал.  Даже за  двадцать тысяч драхм ежегодной пенсии я,
простите, не взял бы вас к себе в гарем. Мы очень забавляли друг друга, этим
я  могу  похвастать.  Как  восхищали  меня  ваши  революционные проделки!  А
приключение с  принцем Фили,  который теперь стал королем,  а  когда-то  был
лакеем у вас. Ах! Ах!
     - А вы,  паша, ваши рассказы! Вы были, собственно, парижанином, умевшим
живописно говорить об ужасах Востока и, иногда, из дилетантизма, принимавшим
в  них участие.  Мне самой хотелось принять участие в  некоторых из них!  Мы
очень хорошо подходили друг к другу.
     - Да,  да.  Самая  гордая  дама  интернационального  общества  и,  смею
сказать,  бывалый светский человек -  и что стало с нами обоими?  Вы видите,
что все напрасно.  Судьба берет нас за руку и вертит кругом; что нам за дело
до того,  что происходит за нашими плечами?  Кораблекрушение выбрасывает нас
нагими на  новый берег:  мы  получаем другое платье,  а  иногда и  никакого;
такова вся жизнь.
     - В этот момент я готова этому поверить.
     - Я  верю этому уже в  течение трех лет...  Выпьемте теперь по  стакану
молока. Потом мы посмотрим, не проснулись ли мои дамы.
     Они  вошли  в  квадратную  галерею;  дом,  поднимавшийся  этажом  выше,
помещался в ней, точно в лопнувшем стручке. Во дворе павлин огромным хвостом
подметал мостовую.  Он  подбежал к  своему  хозяину,  забавно изгибая шею  с
золотисто-синим отливом.  Султан на его голове покачивался.  Он вспорхнул за
ними по отлогой лестнице.
     В комнате,  в которую они вошли,  стоял запах эссенций и пота спавших в
ней женщин.
     - Madame Фатма, вы знаете меня? - спросила герцогиня.
     Фатма тяжело заковыляла к ней. Она изумленно раскрыла детские глаза под
накрашенными веками.  Она  стала  гораздо полнее  Ее  желтоватый пеньюар был
расстегнут,  под  ним  виднелась шелковая зеленая рубашка.  Она поднялась на
цыпочки и  приблизила свое лицо к  лицу гостьи.  Ее дыхание отдавало сильнее
прежнего сладким табаком и решительнее - чесноком.
     - Нет, - искренне созналась она.
     - Подумай,  -  отечески приказал паша.  - Ты встречалась с этой дамой в
Заре лет... лет пятнадцать тому назад.
     - Герцогиня Асси?  -  недоверчиво,  с заблестевшими глазами, прошептала
Фатма.
     - Но кто же заколдовал вас?  Вы не постарели,  нисколько -  но вы стали
совсем другой. Мне кажется, теперь я знаю вас лучше, чем прежде...
     - В самом деле?
     - И я совсем не удивляюсь,  что вы вдруг очутились у нас Тогда, в Заре,
я удивлялась,  когда вы приходили. Я даже немного робела перед вами. Вы были
чем-то  совершенно незнакомым.  Никогда в  то  время вы  не бросались так на
подушки.
     Герцогиня покоилась на  двух  больших,  голубовато-серебряных подушках.
Напротив нее на кучу зеленых,  с  лиловыми цветами,  опиралась,  почти стоя,
высокая,  совершенно нагая женщина. Она была менее жирна, чем Фатма, но шире
ее,  и тело у нее было более плотное.  Ее маленькие крепкие груди,  широкий,
без складок, Живот и бедра, сомкнутые, в мощную массу животной жизни, высоко
и  медленно вздымались.  Неподвижные глаза блестели под грудой черных волос.
Они сводом возвышались над низким лбом и  тяжелой массой лежали на  затылке.
Руки  были  вытянуты  по  краям  подушек  и   унизаны  широкими  браслетами,
соскальзывавшими  на  кисти  с  крупными  пальцами.  С  диадемы  свешивалось
покрывало;  оно,  колеблясь,  окружало прическу,  спускалось вдоль руки,  и,
описав дугу, падало на колени; прозрачное, как воздух, дрожало оно над слабо
блестевшей слоновой костью  этого  тела.  Легкая  тень  ложилась на  бока  и
сгущалась под мышками.
     - Это Мелек,  -  пояснил Измаил-Ибн-паша.  -  Моя вторая жена. Третья и
четвертая находятся рядом.
     Он  поднял портьеру из  тростника и  бус и  положил край ее на табурет.
Вторая комната была, благодаря полузакрытым ставням, полна зеленого света, а
на  пороге лежал вчерашний красавец-флейтист,  нагой как Мелек;  он лежал на
боку,  подложив руку под голову.  Фатма,  паша и герцогиня молча смотрели на
него;  в  это время мимо них важно прошел павлин.  Он  взобрался на спящего,
повертел блестящей шеей и спорхнул с другой стороны на пол,  в зеленый свет,
под  шелест  своего  пестрого  хвоста,  медленно  скользнувшего  по  узкому,
светлому колену юноши.
     В  то же время из глубины комнаты быстро и грациозно вышла молодая дама
в изящном белом летнем костюме,  с соломенной шляпой в руке.  Она осторожно,
подняв юбки, обошла птицу и нагое тело.
     - Вот, герцогиня, это Эмина, - сказал паша.
     "Ах,  -  подумала герцогиня,  - это та красивая длинноволосая девушка в
венке из роз, которая так безудержно танцевала".
     Эмина бросила на Мелек и Фатму торжествующий взгляд.
     - Вы наги или плохо одеты. Я же была на посту, и я одета.
     Измаил-Ибн-паша шарил по всем углам.
     - Где же Фарида?
     Эмма пожала плечами. Фатма объявила:
     - Где же  она может быть?  Там,  где ей  весело.  Она опять не ночевала
дома.
     - А  этот проклятый маленький неверный,  который валяется без рубашки в
твоей спальне,  Эмина!  -  пробормотал старик.  -  Я  даю  вам слишком много
свободы,   женушки.   Я  слишком  добр,   герцогиня,  -  добродушный  старый
крестьянин.  Что вы тут натворили? Не спит ли мальчик так, как будто никогда
не собирается проснуться?
     - Это Мелек виновата, - уверяла Эмина. - Не я самая дурная.
     Мелек  медленно ворочала своими  эмалевыми глазами.  Фатма  прижалась к
мужу, ероша ему бороду ручками.
     - Теперь ты  видишь,  кто  у  тебя  лучшая жена.  Твоя  маленькая Фатма
никогда не выходит из дому. Ей не нужно никого - ни мужчин, ни мальчиков, ни
девушек, ей нужен только ты, мой славный толстяк.
     - Посмотрите, герцогиня, - торжественно сказал паша с навернувшимися на
глаза слезами,  - сколько странного и прекрасного скрывается в женской душе.
Пока я был богат и запирал ее с сотней рабынь в своем гареме, она доставляла
мне столько неприятностей, сколько только могла.
     - Самым страстным моим желанием было обмануть тебя в самом гареме,  мой
милый старичок, но это никак не удавалось... Мне еще до сих пор жаль.
     - Но теперь,  - докончил паша, - когда она живет в простом крестьянском
доме с открытыми окнами и дверьми и нравы в этой бесстыдной стране позволили
бы ей все, - теперь она самая верная, самая любящая жена.
     Они были оба тронуты и ласково гладили друг друга.
     - Как же это случилось,  паша,  -  спросила герцогиня,  -  что вы стали
бедны?
     Все молчали. Вдруг у Мелек вырвался низкий звук. Эмина бойко заметила:
     - Но,  Madame,  это достояние всемирной истории.  Он  натворил таких же
глупостей, как и вы сами.
     Фатма ревниво оттеснила ее в сторону.
     - Не как вы, прекрасная герцогиня. Он поступил гораздо - глупее.
     - Конечно,  гораздо,  гораздо глупее,  - пробормотал Измаил-Ибн-паша и,
обессиленный постыдными воспоминаниями, опустился на ковер.
     Фатма защебетала:
     - Он  сам  своими руками погубил себя.  Он  до  тех  пор швырялся своим
счастьем,  пока не случилась беда! Султан был так расположен к нему, что еще
раз поручил ему управлять провинцией:  а  он ведь уже и  в первый раз скопил
порядочное состояние.  Что же он делает?  Вместо того, чтобы класть деньги в
карман,  он  выбрасывает их.  Он подкупает всех,  он хочет,  чтобы провинция
восстала и  отделилась от империи.  Не должен ли был ваш пример,  герцогиня,
сделать его осторожнее? Все идет хорошо, пока не приезжает тайный доверенный
султана с  множеством золота и с полномочиями.  Я предостерегаю Измаила-Ибн:
"Позволь мне послать к нему рабыню;  она приведет его с наступлением ночи ко
мне в гарем.  Я клянусь тебе, что он не сделает мне ничего. Я дам ему сонное
питье и  отрежу ему  сонному голову.  Или  я  отравлю его.  Разве твоя мать,
великая  Зюлейка,  не  отравила  множество мужчин?"  "После  того,  как  она
насладилась ими",  -  ответил мне паша.  И  из  ревности он оставляет своего
врага в живых, пока тот сам не нападает на него. Тогда ему приходится бежать
- ах,   я  как  раз  примеряла  кружевную  накидку,  полученную  из  Парижа.
Полюбуйтесь ею,  вот она.  Она,  конечно, разорвана, ведь она была на мне во
всех поездках - но как элегантна! Мой остальной гардероб должен был остаться
там...
     Она заплакала. Измаил-Ибн-паша тяжело вздохнул.
     - Еще  многое должно было  остаться там:  все  мои  поместья,  все  мои
деньги,  мои узорчатые ткани,  амбары с зерном, которое я продавал только во
время голода по  очень высокой цене,  и  все мои мамелюки и  весь мой гарем.
Друзья поспешно продали его,  на выручку я купил это скромное имение.  Я-то,
старый крестьянин, доволен - но мои четыре прекрасные супруги!
     - Мы  счастливы,  возлюбленный,  когда счастлив ты!  -  воскликнули все
трое. С порога скромно повторила четвертая:
     - Когда счастлив ты, возлюбленный!
     И еще одна красивая девушка в смятых юбках,  с растрепанными локонами и
жгучими  глазами,  покачивающейся,  томной  походкой скользнула в  комнату и
упала на подушки.
     - Так ты опять здесь, Фарида? - с легким упреком сказал паша.
     - Для  тебя,  -  ответила она,  -  я  охотно стала  бы  самой последней
рабыней.  Почему ты  не  продал тогда и  меня:  ты был бы гораздо богаче.  Я
просила тебя об этом.
     - И я просила тебя об этом, - воскликнула Эмина. Фатма топнула ногой.
     - Я просила раньше вас.
     Мелек издала низкий звук. Паша нагнулся к герцогине и прошептал:
     - Они  не  сознаются в  правде,  потому что  боятся друг  друга.  Но  в
действительности каждая  обнимала мои  колени  и  молила  меня  продать трех
остальных и взять с собой ее одну. Да, так сильно они любят меня!
     Он покачивался из стороны в сторону и сиял.
     Фарида  выбежала из  комнаты.  Через  пять  минут  она  вернулась,  еще
непричесанная,  но  надушенная white  rose,  и  принесла  папиросы,  чаши  и
стаканы.  Чаши были не  из ляпис-лазури,  как когда-то,  а  из фаянса.  Но в
рахат-лукуме,   размягченном   водой,   герцогиня   узнала   дивные   "яства
отдохновения",   оставлявшие  на   языке,   на  котором  они  таяли,   тихое
предвкушение рая.  Она  подперла голову рукой и,  лежа  на  своих блестящих,
зеленых шелковых подушках, напоминавших ей далекие времена, слушала болтовню
женщин и  тихое  воркованье павлина;  она  видела почтенную фигуру старика и
нежные члены юноши и белые облака,  поднимавшиеся из кальяна Мелек,  - и все
это покоилось на золотом фоне сказки. В окно заглядывала пронизанная солнцем
гроздь; за окном совершал свою работу полдень. Мечтательная радость лежала в
комнате на всем: на шелках и на телах.
     - У  меня  является  искушение  остаться  здесь,  -  неожиданно сказала
герцогиня. - Что, если бы у вас купили ваше имение?
     Наступила пауза.
     - Я не совсем понял,  что вы сказали,  герцогиня,  -  осторожно ответил
паша.
     - Это не так трудно понять...  О, вы останетесь здесь, вы и ваши четыре
дамы.  Мы будем жить все шестеро здесь в доме. Но за землю вам дадут деньги.
Разве вам не было бы приятно опять иметь деньги?
     Паша долго покачивал головой; жены смотрели на него, затаив дыхание.
     - Я не стану отрицать этого,  -  наконец, объявил он. - Это было бы мне
приятно.  Я  признаю также,  что  я,  старый  крестьянин,  никогда ничего не
понимал в сельском хозяйстве.  Здесь имеются известные трудности,  например,
подати.  Я  привык брать их  у  других;  теперь я  должен сам платить их:  я
слишком стар для таких вещей.
     - Вот видите.
     - И  у  вас  есть  покупатель,  герцогиня,  который был  бы  согласен и
способен исполнять здесь всю работу, в то время, как мы будем отдыхать?
     - Покупатель...
     Она вскочила, смеясь над собственным капризом, и подбежала к окну.
     - Вот он там развалился, наш покупатель! - воскликнула она.
     Женщины выглянули в окно; трое из них прибежали в одно мгновение, Мелек
подошла не  торопясь.  Паша смотрел из-за  ее  плеча.  Во дворе под одной из
аркад,  на солнце,  лежал,  свернувшись,  пастух с  гор.  Его загорелое лицо
выглядывало из облезлых черноватых шкур, точно из дряблого меха. Он сурово и
неподвижно смотрел  вверх:  там  смеялось  шесть  лиц.  Женщины  кричали  от
удовольствия,  откусывая широкими белыми зубами ягоды с  виноградной кисти у
окна.  Острый язычок Фариды целовал сквозь прозрачный рукав руку  герцогини,
скользя по ней все выше,  до самого плеча.  Мелек сзади прижимала ее к своим
твердым маленьким грудям.
     Вдруг раздался свирепый визг павлина. Шум разбудил юношу, и он столкнул
птицу.  Он встал,  и,  приложив одну руку к заспанным глазам, в другой держа
флейту,  подошел к ним,  -  золотистый,  мягкий,  влекущий и томный. Женщины
перестали смеяться.  Он опустил глаза, заметив свою наготу. Чтобы оправиться
от смущения,  он поднес флейту к губам.  Они слушали его. Затем они дали ему
пирожных: ему и павлину.




     Когда женщины объяснили дикому козьему пастуху,  что  это поместье,  на
котором он  последние двадцать четыре часа жил объедками -  его собственное,
он оскалил зубы.  Мало-помалу он понял,  что над ним не смеются.  Он куда-то
побежал и вернулся с тележкой, полной винограда.
     - Это я  взял себе!  -  ухмыляясь пояснил он герцогине.  -  Теперь оно,
значит, мое по праву.
     Он  напряженно осмотрелся и  сейчас же набросился на нескольких парней,
стоявших без дела.
     - Сейчас за работу!
     Праздничной  беспечности  в  поместье  Измаила-Ибн-паши  пришел  конец.
Алчный  варвар  завладел  мягкими  людьми  золотого  века.   Они  безропотно
подчинились  ему;   он,   как  патриархальный  деспот,  выказал  себя  очень
милостивым по отношению ко всем женщинам,  а также к красивым парням. Он жил
среди них,  в грубом холщовом костюме, немного смягчившийся, полный сурового
добродушия,  вечно распевая грубые песни.  Он делал вместе с ними лепешки из
поленты, пек их над углями на плоском камне и глотал горячими, как огонь. Он
готовил им  похлебку с  цикорием и  луком.  Те,  которых он заставлял любить
себя, не получали ничего лучшего.
     Герцогиня часто ходила с ним в поле. Его худая, точно вылитая из стали,
фигура  нагибалась и  поднималась вместе с  ударами заступа.  За  коричневой
нивой по волнистому холму,  на вспаханных террасах,  поднимались тихие,  как
тени,  масличные деревья.  Их корни, точно с трудом двигавшиеся ноги, тащили
вверх тяжесть масла,  в котором утопал склон. Они были красотой и богатством
этой страны!.. Сладострастие столь тяжелого плодородия совершенно размягчило
и  обессилило их.  У их корней,  под застоявшейся водой,  образовались очаги
гниения. Насекомое с желтой головкой, воевавшее с ними, проникало в их плоды
и оставляло в них свои яйца.  Железо садовода выдалбливало их ствол - но они
хрупкими извивами поднимали его  зияющие пустые  стены  к  свету.  Пепельная
зелень их глав покоилась в нем, серебристо улыбаясь, как уже тысячу лет, - и
улыбаясь,  не склоняясь ни перед чем,  кроме холода, они свершали чудо новых
урожаев.
     Она  часто отдыхала в  тени.  Подле нее,  в  дроке,  круглились большие
свежие арбузы с красными трещинами;  ей стоило только протянуть руку,  и сок
капал на нее.  Мимо нее тихо бежал ручей.  Наверху,  над заборами, в длинные
беседки из виноградных лоз спускалась темнота. Листья вплетали в нее светлые
узоры.  По  ту сторону в  гибкой синеве высились прозрачные горы.  Герцогиня
отдыхала,  полураздетая,  опустив  ногу  в  воду.  К  ее  обнаженному  локтю
прижимался  ягненок.   Медленными,  неровными  шагами  проходили  мимо  нее,
поодиночке или парами,  старые овцы и бараны с головами,  точно вышедшими из
мифов.   За  ней  с   треском  бросались  в  заросль  козы.   Старый  козел,
фантастически скаля  зубы,  вытягивал свою  костлявую голову.  Вдыхая острый
запах, исходивший от животных и трав, она думала:
     "Я точно ослиная шкура,  прежде чем ее нашел принц. Не спустилась ли я,
как она, чтобы уйти от мучений любви, с террас моей виллы, в лунный свет, не
видя цели пред собой?  Мне кажется,  что в  ту ночь меня увез сюда в тележке
баран.  Ах!  Ходить по  грязи,  научиться переносить солнце,  сидеть босой и
глядеть на свое отражение в  воде:  -  сегодня я не хочу ничего другого.  Те
бронзовые фигуры,  между солнцем и нивой, которыми я когда-то наслаждалась в
Далмации и  Риме,  как  грезами,  а  в  Венеции,  как  картинами -  теперь я
замешалась в их толпу,  жаждущая,  и нетребовательная. Я устала - и в грубой
любви  этого животного-полубога я  отдыхаю от  нечеловеческой мечтательности
стольких лет,  от  их  невыразимой возвышенности,  от  их страстей,  которые
кончались так горько,  и от всего, что далеко от природы. Теперь я тихо лежу
в траве и хочу только, чтобы она закрыла меня всю и чтобы я чувствовала уже,
погребенная, в своей груди движение соков этой земли".
     Потом герцогиня и  крестьянин бок о бок возвращались домой по темнеющей
равнине.  Вечернее зарево,  точно закоптелое,  прорывалось сквозь сумеречную
дымку.  Наверху  расплывалось и  расползалось пурпурное облако.  Все  вокруг
трепетало от страха перед ночью. Масличные деревья своими искаженными тенями
устремлялись вперед;  они  убегали,  откинув  назад  верхушки,  точно  седые
волосы:  но не могли ни упасть,  ни убежать.  Далекий,  чуткий мрак окутывал
путника своей пеленой.  Он поднимал его, он делал легче его мысли и чувства.
Они вступали на длинную деревенскую улицу.  Направо и налево,  до самых нив,
тянулись мрачные дворы.  Вдали виднелся манящий огонек, одинокий, затерянный
в обширной равнине.  Они добирались до него наконец,  ослепленные,  усталые,
счастливые.
     И снова утренний ветер врывался в ее окно,  звенел серп, и золотой, как
полные колосья, начинался новый день.
     Она купалась с  Мелек в  пруду у  горы.  Сверху бил источник,  а внизу,
среди  листьев лотоса,  стояла  Мелек,  ослепительно белая  на  фоне  темных
кустов.  Струи бежали с ее плеч и сбегали по крутым бедрам,  она вынимала из
волос  стебли травы;  казалось,  лучи  исходили из  ее  грудей,  которые она
сжимала обеими  руками.  Герцогиня лежала немного поодаль на  песке,  подняв
голову над водной гладью,  и смотрела на высокую женщину. Красота искрящихся
капель, среди зелени кустов, у пруда, отражавшего синеву неба, делала ищущую
странницу такой же серьезной, молчаливой и лишенной желаний, какой была та в
своей животной невинности, среди женщин гарема.
     Она  купалась с  Эминой  и  Фаридой,  которые ни  минуты не  оставались
спокойными и покрывали поцелуями все ее тело.
     - Мы из Неаполя,  надо тебе знать.  О,  мы не так неопытны,  как Мелек.
Наша мать предлагала нас на  Толедо мужчинам:  нам было всего по десяти лет.
Однажды ночью какой-то старик взял нас к себе домой. Он украл нас - о, мы не
очень убивались - и продал нас в далекие края, в очень большой город - мы не
знаем,  как  он  назывался -  могущественному богачу.  Тот научил нас разным
ухищрениям,  и,  когда мы показались ему достаточно умелыми, он послал нас в
подарок султану,  с  которым хотел обделать какое-то  дело.  Но  по  пути мы
попали в  руки Измаила-Ибн-паши,  и  он оставил нас у себя.  Так как мы были
очень искусны, то сделались его женами. Вот наша история.
     - Скажи,  красавица,  показать тебе искусные игры,  которыми мы  должны
были заниматься с богачом?  Или те,  которым он научил нас для султана? Всех
не знает даже Измаил-Ибн. Тебе мы их покажем... Нет, ты не хочешь? Жаль.
     - Садитесь туда,  ты  на тот камень,  Эмина,  ты,  Фарида,  на этот.  Я
останусь здесь.  Пусть волны тихо плещутся у  наших ног и  перекатываются от
одной к другой.
     Она улыбалась им и думала:
     "Не люблю ли я больше всех ваших ласк отражение в воде,  Фарида,  твоих
медно-красных,  высокоподнятых волос и  твоих розовых ног?  Не сладостнее ли
видеть,  как  твои  темные локоны,  Эмина,  развеваются вокруг твоих  теплых
грудей,  которые  устремлены  вперед,  навстречу  ветру,  и  как  ты  высоко
поднимаешь чашу,  в которую сестра твоя,  стоя на кончиках пальцев, капля за
каплей выжимает ягоду винограда?..  Подождите немного, уже становится темно,
всходит луна,  - тогда я увижу вас, голубых от волос до кончиков ног, увижу,
как бы  будете сидеть,  поджав под себя ноги,  как соберутся мягкими волнами
ваши груди,  талии,  животы,  увижу ваши профили под тяжелыми прическами,  с
вытянутыми шеями,  со взглядом, устремленным за пруд, сквозь тяжело нависшие
деревья в лунную страну..."
     И в заключение своих грез она спрашивала себя:
     - Ведь  я  не  могу  насладиться вами вполне,  ведь в  сладчайшей фиге,
тающей на моем языке,  скрывается сладость,  которую я - если бы даже отдала
за  нее свою жизнь -  могу только предчувствовать.  Так не более ли глубокое
сладострастие - закрыть глаза, как сделал тот, ушедший в монастырь!
     Иногда она в  своих прогулках доходила до  моря.  Ее  знали в  плодовых
садах,  на дне прибрежных долин и  в  лавровых рощах на хребтах холмов,  где
носился соленый ветер.  Бегло  проходила она  мимо,  как  неожиданную усладу
раздавая золото и любовь прекрасным существам, - и в изумлении, с блестящими
глазами смотрели они ей  вслед.  Она,  со  своими высоко поднятыми волосами,
полными плечами и узкими бедрами,  казалась им заблудившеюся нимфой. Ее кожа
сверкала,  точно покрытая морской пеной.  В ее следах,  казалось, оставались
хлопья ее.
     Как-то раз она взяла с собой юного флейтиста. Это было утром; герцогиня
видела их окна, как перед житницей, в красной осенней листве, на него, точно
обезумевший  от  желания  волк,   напал  крестьянин.   Герцогиня  грозила  и
приказывала до  тех  пор,  пока  он  не  оставил  своей  добычи,  ворча,  но
укрощенный.  Теперь юноша сидел в  коляске у ее ног.  Его мясистые губы были
полуоткрыты;   он   не  отрывал  от  нее  страдальческого  взгляда  хрупкого
животного, которое слишком много любили.
     - Как  заманчиво целовать его  -  и  как  сладко  не  делать этого.  Не
благодарен ли он за это мне, мне, которую он желает?
     Вечером она лежала на покрытой длинными темными травами скале, нависшей
над  морем.  Оно  глядело на  нее  снизу тихими,  призрачными глазами.  Горы
расплывались в  вечерней  дымке,  корабли  призрачно прорезывали ее,  птицы,
запутавшиеся в  ней,  казались серебряными.  Она  только что выкупалась;  он
накрыл ее покровом из красных цветов. Он стоял под ее скалой, приблизив свои
губы к  ее  губам,  и  пел  жалобную мелодию.  Она начиналась высокой нотой,
потом, спускаясь вниз, замирала на трех печальных, все повторявшихся звуках.
Казалось, вся тяжесть скорби вечно длящегося блаженства обременяла ее.
     - Тебе холодно?  -  спросила она.  - Скоро зима... Как ты бледен! Скажи
мне, ты бываешь иногда счастлив?
     - Никогда, - слабо ответил он. - Ведь они любят меня все.
     - А ты?
     - Если бы я любил тебя? - сказал он, как будто обращаясь к самому себе.
- Было бы мне хорошо? Был бы я счастлив?
     Она положила свои губы на его и привлекла его в свои объятия,  ласковая
и  мягкая.  Он  не сопротивлялся и  весь дрожал.  Она чувствовала сама среди
горячего объятия трепет холода и веяние разрушения в полноте сладострастия.




     Она еще спала; в комнату вбежала Фатма и с плачем разбудила ее.
     - Бедный мальчик умер!
     - Уже умер?
     Они все любили его, пока он не умер.
     Толстая женщина рвала на себе волосы, ломала руки и закатывала глаза.
     - И зима уже наступает.
     Герцогиня подошла к окну. Напротив, вокруг сарая, в котором стояло ложе
юноши,  с  шумом  прохаживался большой,  золотисто-голубой павлин.  К  сараю
торопливо подошла женская фигура,  с закутанным лицом,  с опущенной головой;
она взобралась по приставленной лестнице; это была Фарида. Затем, прерывисто
дыша,  пришла девушка из соседнего именья.  Показалась Эмина с покрасневшими
веками.  Подошли другие,  служанки,  пастушки,  владельцы поместий, одни под
вуалями,  нерешительно,  другие  вне  себя,  громко  говоря и  жестикулируя;
последней пришла Мелек.  Они  ждали  у  подножия лестницы;  одна  взбиралась
наверх,  убитая горем и  страхом,  другая возвращалась назад,  просветленная
благодарной скорбью,  в последний раз осчастливленная созерцанием того, кого
все они жаждали так часто,  кто доставлял им удовольствие все лето,  и  кого
они оплакивали теперь, когда стало холодно.
     К ней в комнату вошел крестьянин.
     - Ты довольна, госпожа?
     - Чем?
     Она осмотрелась.
     Стены и пол были выбелены и чисто вымыты, на столе стояли цветы.
     - Это ты сделал?
     - Это сделала Аннунциата,  она ждет во  дворе,  она хочет представиться
тебе.
     - Вот эта,  что стоит у дверей? Она слишком толста, пусть не входит, от
нее, верно, нехорошо пахнет.
     Он закрыл дверь.
     - Ты права,  она немного слишком толста.  Не то чтобы я имел что-нибудь
против жирных женщин, но она уж чересчур жирна.
     - Ну,  служанкой это  не  мешает ей  быть.  Жениться тебе на  ней  ведь
незачем.
     - В  том-то и  дело.  Я должен был жениться на ней...  Да,  пойми меня:
чтобы получить ее землю. Это было необходимо.
     - А!  Она твоя соседка?  И  чтобы округлить свое имение,  ты женился на
ней, пока меня не было здесь?
     Она смеялась, искренно развеселившись. Он опустил глаза, бормоча:
     - Она слишком толста,  я  сознаюсь в  этом.  Мне нравятся ни худые,  ни
толстые,  -  как  ты,  прекрасная госпожа.  Но  надо  иметь  терпение.  Будь
довольна, тебе будут прислуживать лучше, чем до сих пор!
     - Ну, все хорошо, раз вы сами довольны.
     - Мы будем довольны все трое.
     - Пока помоги мне уложить вещи или пошли мне служанку.
     - Ты опять едешь к морю?
     - Я еду в Неаполь, я буду там жить.
     - Ты покидаешь меня? Я разгневал тебя - может быть, своей женитьбой?
     - Нисколько. Я еще прежде решила это сделать.
     Он преклонил одно колено и громко вздохнул.
     - Не делай этого. Твой раб просит тебя.
     - Это лишнее, встань.
     Он  вскочил на ноги и  вцепился всеми десятью пальцами в  свои лохматые
волосы.
     - Ты вводишь меня в  беду!  Ведь я обещал ей,  что ты останешься здесь.
Иначе она вовсе не взяла бы меня.
     - Так я главное условие в вашей сделке?  Ну, ничего, вот деньги. Она не
выцарапает тебе глаз.
     - Ты, может быть, не совсем довольна мной? - спросил он.
     - Я всегда была довольна тобой.
     Она  вынула из  портфеля пачку  ассигнаций;  его  глаза сверкнули.  Она
наложила ему полные руки.
     - Всегда довольна,  -  повторила она.  -  Поэтому ты и получаешь особое
вознаграждение.
     Она  вспомнила,  что  часто  видела  его  мертвецки  пьяным,  часто  он
возвращался с драк израненный и избитый врагами,  завидовавшими его счастью,
часто бывал тупым,  упрямым,  настоящим зверем - но никогда он не возмущался
против нее.  Он видел ее насмешливой,  добродушной,  страстной,  веселой или
совершенно чуждой, и всегда он смотрел на нее снизу вверх.
     Он тихо вышел, потирая голову. Жене, которая подслушивала, он сказал:
     - Она - госпожа, надо быть терпеливыми.
     Но женщина бушевала целый день.
     Вечером в ее комнату вошел Измаил-Ибн-паша.
     - Какое удивительное совпадение, герцогиня, что вы едете в Неаполь.
     - Как это?
     - На  днях -  я  получил известие -  туда приезжает и  король Филипп со
своим министром.
     - Наш Фили?.. С Рущуком, моим придворным жидом?
     - Они самые. Кроме того, в Неаполе умер турецкий генеральный консул.
     - Что вы  говорите!  И  какой у  вас торжественный вид,  Измаил-Ибн.  В
черном сюртуке и лакированных башмаках - вы, старый крестьянин?
     - Заметьте еще,  что  Порта собирается сделать значительный заем и  при
этом совершенно не сможет обойтись без содействия Рущука.
     - И что же это все означает?
     - Все это может означать только то, что одного вашего слова, герцогиня,
министру  Рущуку  и  заступничества великого  финансиста  перед  оттоманским
правительством достаточно,  чтобы приговоренный к смертной казни и живущий в
изгнании Измаил-Ибн-паша  снова попал в  милость к  султану и  был  назначен
генеральным консулом в Неаполе.
     - Был назначен?
     - Да,  герцогиня,  был назначен. И чтобы он получил обратно такую часть
своего прежнего имущества,  чтобы быть в  состоянии прилично содержать своих
четырех жен...  Я был старым крестьянином и был доволен этим.  Но вы видите,
все напрасно.  Судьба берет нас за руку и вертит кругом.  В течение трех лет
она  позволила  мне  вести  скромную  деревенскую жизнь,  теперь  она  снова
обрекает меня свету и его утомительным почестям, Я покоряюсь.
     В комнату, переваливаясь, вошла Фатма.
     - Я тоже покоряюсь. Если бы мне было суждено это, как охотно я осталась
бы здесь! В течение трех лет я почти не покидала этой виллы и своего дивана.
Что мне из того,  что я буду лежать на диване в мраморном зале?  Я принцесса
из княжеского дома, здесь, как и там. Не права ли я, прекрасная герцогиня?
     - Совершенно.
     - Другие жены паши происходят бог знает откуда и  должны наряжаться.  Я
не  обращаю на  наряды внимания,  пока они не приходят сами собой.  Теперь у
меня скоро будет новая кружевная накидка.
     Она  замечталась.  В  комнату впорхнули Эмина и  Фарида;  они  болтали,
смеялись и расточали поцелуи.
     - Мы взяли бы его с собой!  -  вдруг сказали они и,  плача,  упали друг
другу в объятия.
     Чарующая  фигура  умолкшего  флейтиста вдруг  встала  на  пороге  новых
переживаний - и осталась за ним.
     Герцогиня  открыла  дверь;   от   замочной  скважины  отпрянула  голова
крестьянки.
     - Вы  можете послать в  Капую.  Пусть мой  экипаж и  слуги будут завтра
утром здесь.
     - Госпожа   герцогиня  не   уедет,   -   тотчас   же   сказала  женщина
дерзко-просительным тоном.
     - Идите.
     - У меня есть письменное обещание, что вы останетесь здесь.
     - Орест!  -  крикнула герцогиня одному из  работников.  -  Тотчас же  в
Капую!
     Она  пошла в  сад.  Крестьянка,  в  ярко-красном платье,  бесформенная,
изрытая оспой, шла за ней, размахивая руками.
     - Вы обещали это,  сказал он мне. Если вы уедете и не будете ему больше
ничего давать,  он больше ничего не стоит. А я могла выйти замуж за богатого
старика  Орквао!  Вы  могли  бы  остаться здесь  до  самой  смерти,  с  вами
обращались бы  хорошо.  Но  вы должны уехать.  Почему?  Вы не отвечаете?  Не
хотите говорить со мной?  Но вы, верно, сами не знаете этого. Никто не знает
этого. Это одна из прихотей дам - этих проклятых дам. Вас нужно убивать!
     В боковом саду,  среди обширной рощи апельсиновых деревьев,  возвышался
маленький  бельведер;   между  узкими  каменными  стенами  вилась  лестница.
Герцогиня быстро поднялась по ней.  Крестьянка хотела последовать за ней, но
не  могла  протиснуть своего тучного тела  между  узкими перилами и  долго с
плачем призывала всех святых. Затем она снова принялась браниться.
     - Вы только и знаете,  что обманывать, бессовестные! И стыда у вас нет.
Я знаю вас,  в Неаполе я нагляделась на вашу жизнь...  А ты хуже всех! Ты не
слышишь меня?  Висит в темноте над стеной,  белая,  как дух, и притворяется,
будто никого не знает. Ничего, я буду кричать, пока ты не услышишь. Разве ты
не взяла себе моего мужа и всех остальных? Что умер красавец-мальчик, в этом
виновата ты. Каким ты привезла его нам домой? А?
     Она  помолчала;   в  беловатом  сумеречном  свете  она  едва  различала
очертания  фигуры.   Она   видела  только  бледное  лицо,   выделявшееся  на
черно-синем небе и окруженное мерцанием разбросанных звезд.
     - Ты колдунья! - вдруг крикнула женщина. - Ты заколдовала всех мужчин и
всех женщин; все они только и хотят удовольствий. Все помешались на любви, и
все сходят с  ума по твоей любви.  Они ничего не делают и  с  кипящей кровью
ждут  на  дороге  и  за  изгородями,  не  пройдешь ли  ты  мимо.  Видано  ли
когда-нибудь  что-нибудь  подобное -  страна,  в  которой звери  спариваются
зимой.  Вино так черно в этом году и опьяняет, когда только понюхаешь его. И
столько плодов,  сколько у нас этой осенью - тут дело нечисто. Смотри, какие
большие уже стали апельсины,  и  как они уже пахнут!  Это сделали не святые.
Никто не призывает их, - тебя призывают они, тебя, заколдовавшую всех их!..
     Вдруг крестьянка остановилась,  испуганная своими собственными словами.
Она  смотрела наверх с  раскрытым ртом и  выкатившимися глазами,  охваченная
суеверным страхом  тех  безвестных рыбаков,  которые  в  белой  девочке  над
скалами замка Асси узнавали Морру:  ведьму,  которая живет в пещерах,  носит
башмаки  из  человеческих  жил  и  пожирает  человеческие  сердца.  И  перед
призраком во  мраке,  недоступно брезжившим среди  хоровода плодов и  звезд,
женщина с  криком упала на  колени.  Она схватилась за  голову,  спотыкаясь,
поднялась и побежала прочь, крестясь и крича.




     В  гостинице в  Капуе ее встретил элегантный и  пылкий молодой человек,
представившийся ей: Дон Саверио Кукуру.
     - Сын моего старого друга, княгини? Почти невероятно. И так молоды? Вам
теперь... лет тридцать? Как поживает ваша мама?
     - Maman умерла,  она слишком любила жизнь.  Вы,  вероятно, помните, она
хотела непременно дожить до  ста лет,  и  ее  поступки становились все более
сомнительными,  это  должен  признать собственный сын,  если  он  порядочный
человек.
     - Я знаю, это были дела со страхованием - а также сообщения далматскому
посланнику о  моих предприятиях.  Старая дама становилась очень красной и  и
сердитой,  когда говорила о деньгах, которые ей должен был мир и которые она
хотела завоевать. Однажды она толкнула меня клюкой...
     - Она  становилась все  более  красной и  сердитой,  а  ее  предприятия
делались все  сомнительнее.  В  конце концов ее  привлекли к  суду,  но  она
вовремя умерла от удара.
     - Бедная княгиня! А ваши сестры?
     - Лилиан - знаменитая артистка.
     - А!
     - Винон вышла замуж за великого поэта.  Что вы хотите,  герцогиня, брак
по любви...  Но вы сами,  герцогиня,  вы всегда занимали мое воображение,  я
могу вас уверить,  с самого детства. Какой странный и счастливый случай, что
я неожиданно встречаю вас в этим глухом углу!
     Она вспомнила:  "Его мать рассказывала,  что он живет на счет женщин, -
уже тогда.  Какой интересный человек должен был выйти из него за это время!"
Она  была  обрадована и  произвела  на  него  впечатление недалекой женщины.
"Неужели она не знает, - подумал он, - что в Неаполе говорят о ней. А о том,
что я по уши в долгу, она могла бы догадаться сама, так же, как и о том, что
я  сижу в  этом кабаке не для удовольствия,  а  потому,  что она должна была
проехать мимо.  Никогда я  не думал,  что так легко водить за нос знаменитую
герцогиню Асси".
     Они пообедали вместе и умчались в увенчанной гирляндами цветов коляске,
с полупьяным кучером, который громко покрикивал на лошадь и щелкал бичом. На
шее лошади звенели колокольчики и лежала серебряная рука. Мимо прошла старая
женщина с  воспаленными глазами.  "Ничего не  значит!"  -  воскликнул князь,
повторяя слова какого-то рискованного рассказа, и повертел роговые брелки на
своем  жилете.  В  густом  саду  у  дороги,  полном поздних роз,  они  вышли
отдохнуть.   Между  ползучими  растениями  стоял  пустой  цоколь.  Герцогиня
оглядела своего спутника.  У него были ласкающие миндалевидные глаза. Он был
очень бел,  бритый подбородок бросал голубовато-черную тень на его лицо.  Он
умел чередовать сладострастные позы с очень мужественными.  Звуки его голоса
баюкали женщину, слушавшую его; ей казалось, что она покоится на ложе из роз
и цветов миндаля.
     - Там, наверху, должны были бы стоять вы, - вдруг сказала она.
     Он  разделся,  прежде чем  она  могла прибавить слово,  и  вскарабкался
наверх.  Он стоял в позе юного Вакха,  с виноградным листом за ухом,  и лицо
его  тотчас же  приняло внимательное только к  себе самому и  безучастное ко
всему  остальному  выражение.   Цоколь  был  его  миром,  он  был  мрамором,
нечеловеческим в  своем совершенстве.  Герцогиня,  почти не  думая об  Этом,
провела рукой по  его  коже.  Она  была точно согретый,  прорезанный жилками
камень.  Вдруг  статуя ожила.  Она  качнулась к  ее  плечу и,  сделав хорошо
рассчитанный прыжок, упала вместе с ней на дерн.
     Они  рассмеялись и,  очень  счастливые,  поехали  дальше  в  сверкающем
полуденном свете.  Герцогиня старалась вспомнить,  где  она  видела кого-то,
похожего  на  него.  Суеверный  и  наглый  бандит,  сквозь  потайную  дверцу
забравшийся в ослепительного мраморного бога,  -  кто же это?..  А! Пизелли,
Орфео Пизелли, возлюбленный Бла!
     До  самых городских ворот дорога шла меж виноградных садов со стройными
лозами.  Потом они въехали в  город и покатили по его кривым улицам,  сквозь
толпу оборванцев и красивых девушек, точно по большой, очень грязной клетке,
у  железных прутьев которой на  пестрых птичек охотятся обезьяны.  Герцогиня
видела это впервые и испытала неожиданное удовольствие.
     - Что за улица!  Она все поднимается, поднимается. Здесь даже лестницы!
Мы  должны выйти из коляски...  По обеим сторонам ступенек возвышаются груды
цветов  для  продажи,  наверху  над  самой  дорогой развевается разноцветное
белье,  все  в  лохмотьях,  освещенное солнцем.  Фиолетовое небо  сияет  над
грязью, гримасами, пестрым хламом. Ужасные берлоги зияют своими дырами рядом
с  дворцами старинной пышности...  Вот тот,  на  углу бульвара,  вымощенного
камнями из лавы,  наш? Я рада! Он перегружен арабесками, они так тяжелы, что
кариатиды изнемогают под  их  тяжестью.  Рядом звонят в  причудливой пузатой
церкви. Тут звон со всех сторон, и крики, и ржание, и бормотание молитв, тут
предлагают  плоды  и  тесьму  для  ботинок,  просят  денег,  шепотом  делают
подозрительные предложения,  крадут,  прикалывают нам цветы к платью, - я уж
ничего не сознаю: это оглушает меня.
     - Войдем же в наш дворец через этот портал,  построенный для великанов.
На пороге валяются забавные карлики, от них плохо пахнет. Почему вы толкаете
их ногой, Саверио? Оставьте их!.. Какой вид на лестницы, перекрещивающиеся в
высоте, на балконы, опирающиеся на колонны. Имеет ли это какой-нибудь смысл?
Или это каприз праздных бар?..  Нет,  это имеет смысл:  вы видите, как вдруг
все  наполняется народом.  Они обгоняют друг друга,  они скатываются вниз по
перилам,  все они в  золотисто-коричневых ливреях.  Мы,  должно быть,  очень
богаты.
     - Здесь,  наверху,  я с трудом прихожу в себя,  вспомните,  что я много
недель провела в деревенской глуши -  здесь,  на обширных полированных полах
между  высокими бело-золотыми дверьми не  видно  ничего,  кроме штукатурки и
золота,  голубых  фарфоровых  ваз,  выложенных мозаикой,  столов,  плафонной
живописи:  как все это велико и  как ничтожно!  Бросимся друг другу на грудь
так,  чтобы стало больно!  Знатные господа, которые делали это здесь до нас,
были,  вероятно,  такими же проворными, забавными зверьками, как их народ, и
насмехались над княжеским титулом.  Почему-то во всем это смешное величие: я
начинаю восхищаться им.  О!  Это наша спальня,  милый? Она огромна, как поле
битвы!  Красный  шелк  и  золото,  а  над  кроватью изгоняют Агарь.  А  герб
красуется даже на дверце ночного столика.
     Она  лежала на  величественном диване и  смеялась.  Дон Саверио,  чтобы
что-нибудь делать, с обожанием преклонил перед ней колени.
     - Я  вспоминаю комнатки в  одно окно,  в  которых я жила в Венеции.  На
мраморной раме низкой двери была изображена я  сама,  на эмали,  в греческой
одежде с цитрой в руке... Это было немного более гордо, чем все это здесь...
Но что в том?.. Позвоните, пожалуйста!
     Тотчас же  примчалась вся толпа,  точно бежала одновременно на  руках и
ногах,  - во главе ее ухмыляющийся, скользкий, как угорь, проворный старик с
серыми бакенбардами и черными бровями. Она сказала:
     - К  обеду  сделайте заячий паштет.  Подайте также бананов и  -  ну,  я
вспомню потом.  Марш!..  Вы,  вероятно,  не знаете Саверио,  там я  питалась
только полентой и жесткими курами...  Альфонсо,  еще одно!  Дайте мне знать,
когда будет готова ванна. Пусть ее надушат пармскими фиалками.
     - Все будет исполнено,  ваша светлость, - кричали они всей толпой после
каждого ее слова, прыгая и кривляясь.
     - Я сам буду,  иметь честь проводить вашу светлость в ванную,  - заявил
мажордом,  кланяясь,  как финансист.  При этом он не отрывал взгляда от глаз
принца.
     Больше он  не  приходил.  Она  позвонила;  обед был готов.  Не  было ни
бананов, ни заячьего паштета, и причины, на которые ей сослались, показались
ей  недостаточными,  но  все  поданное было превосходно.  Ванна,  которую ей
приготовили позднее,  была сильно надушена,  но  не пармскими фиалками;  она
находилась тут же в спальне,  за несколькими ступеньками.  Герцогиня вошла в
нее;  зашумела портьера;  из-за  нее  выступил дон  Саверио,  весь  точно из
мрамора.




     Утром  она  высунулась из  окна,  между  огромными каменными фантазиями
фасада:  улитками, детскими головами, мордами и хвостами драконов. Рядом, на
причудливо выпуклом церковном портале,  восседали на конях ангелы с трубами.
Голуби  подлетали  и  садились,  точно  в  волшебном лесу,  полном  каменных
растений и чудовищ.
     Улица сверкала и  жужжала на утреннем солнце.  Вверх посмотрела молодая
девушка;  на  руке у  нее была большая корзина с  бельем.  Она была смуглая,
маленькая и гибкая. Черные волосы были высоко подняты и связаны узлом; глаза
были теплые, кроткие, как у газели.
     "Мне хочется поцеловать ее в приплюснутый африканский носик, - подумала
герцогиня. - К тому же она может быть моей прачкой".
     Она  сделала знак девушке;  та  радостно кивнула головой и  впорхнула в
ворота.  Герцогиня ждала;  наконец,  она потеряла терпение и спросила своего
камердинера,  статного,  полного достоинства человека.  Он  ничего не видел;
лакеи в передней и на лестнице то же самое. Быть может, девушки на галереях,
в запутанных коридорах? Они со смехом и пением носились по ним; они были так
любопытны и перегибались через перила при каждом шаге на лестницах. "Нет!.."
А  величественный швейцар с  бритым тройным подбородком?  Он ничего не знал.
Герцогиня была озадачена.  Как мог человек, на ее глазах перешагнувший через
порог   ее   дома,   бесследно   исчезнуть?   Проспер,   ее   егерь,   делал
многозначительное лицо и молчал. Она заметила отсутствие своей камеристки.
     - Где же Нана? Она еще не вернулась?
     - Вернется ли она когда-нибудь? - сказал Проспер.
     - Сегодня утром  мне  прислуживала другая,  очень  ловкая девушка.  Она
сказала мне,  что Нана попросила отпустить ее  посмотреть Неаполь,  что меня
очень удивило;  Нана поступает обыкновенно иначе,  когда хочет уйти. Где она
может быть?
     - Кто знает?  - возразил Проспер. - Кто знает, где теперь был бы я сам,
если бы не носил револьвера в кармане.
     - Что ты говоришь?
     - Когда  я  вчера вечером вернулся домой,  Чирилло,  портье,  не  хотел
впустить меня.  Герцогине я больше не нужен, сказал он. Конечно, я засмеялся
ему в лицо и сказал: "Я сопровождаю герцогиню с самой Далмации, где она была
королевой; ею она и осталась, и меня она не прогонит"...
     - Я и не сделаю этого.
     - Но  сейчас  же  меня  окружила  целая  куча  этих  обезьян  и   стала
размахивать руками. Я должен был показать им оружие.
     - Это  очень  странно,  -  сказал она.  Но  прежде всего  она  находила
забавным  веселый  водоворот  пестрой  улицы,  которая,  чтобы  служить  ей,
вливалась в ее дом,  высоко вздымаясь по величественным ступеням. Проворная,
желто-черная толпа лакеев,  камеристок и горничных, поваров, грумов, кучеров
и подметальщиков возбуждала в ней любопытство своими наглыми шутками, низким
смирением и тайными проделками.  Это была новая разновидность народа. На все
ее приказания они отвечали: "Все будет исполнено", и все делалось хорошо, но
иначе.  Они ползали перед ней на  брюхе,  а,  как только она отворачивалась,
показывали ей  язык.  Ее  камеристку они украли у  нее.  Ни  один не выдавал
другого,  они  держались друг  за  друга,  как  держатся хвостами обезьяны в
клетке. "Я попала в царство говорящих животных", - думала она.
     Она наблюдала за  принцем среди людей,  которых он  нанял для нее.  Они
гнули спину перед ним меньше,  чем перед ней,  госпожой;  но они внимательно
следили за его глазами.  Вероятно,  они и обманывали его меньше.  Она давала
денег,  сколько он просил,  и ни о чем не спрашивала.  Она забавлялась,  как
когда-то  ребенком,  в  своем  одиноком морском  замке,  своей  бесчисленной
челядью. Один торт был особенно удачен.
     - Шеф сам делал его, - заметил Амедео, камердинер.
     - Я хочу поблагодарить его.
     Проспер стоял в конце зала. Он исчез и вернулся с невысоким, миловидным
подростком, который снял свой бумажный колпак и непринужденно поклонился.
     - Это я,  милостивейшая герцогиня,  испек торт,  - сказал он, делая при
каждом слове новую гримасу. Принц тоже оживился.
     - Вот так комик! Спой-ка что-нибудь!
     - Этот  мальчуган великолепен,  я  хочу сегодня опять послушать его!  -
сказала она  на  следующий день.  Проспер пошел за  ним:  маленький кондитер
исчез. Герцогиня и егерь молча переглянулись. Между тем явился высокий рыжий
повар и  объявил,  что всегда все торты делает он  сам.  Такого мальчика,  о
каком говорит герцогиня, никогда не было в доме.
     - Кто знает? - спокойно сказал дон Саверио.
     - Меня ждут в клубе, - прибавил он. - Проспер, мой плащ.
     Проспер принес его,  и  принц собрался уходить.  Вдруг он  сунул руку в
карман и остановился.
     - Мой бумажник!  Должно быть,  он выпал в  гардеробной,  посмотрите-ка,
Проспер... Что, нет?
     - Нет, ваше сиятельство.
     - Это очень странно. Я положил его в карман, входя сюда. Проспер снял с
меня плащ,  вы заметили это,  герцогиня. Он сам отнес его в кабинет, который
имеет только этот  вход  и  в  который за  это  время никто не  входил.  Так
бумажника нет там на полу? Это очень странно.
     - Ваше сиятельство, я не вор, - сказал егерь, сдерживая дрожь.
     Дон Саверио любезно улыбнулся.
     - Кто говорит это,  мой друг?  Было бы глупо с  моей стороны утверждать
это,  раз у  меня нет доказательств.  Вы  выходили за  маленьким булочником,
хотя,  вероятно,  знали еще  раньше,  что  это бесцельно.  У  вас я  поэтому
бумажника,  конечно,  не  нашел бы,  даже если бы  вы  взяли его -  чего вы,
конечно, не сделали.
     - Ваше сиятельство, позвольте! - воскликнул егерь, выпрямляясь.
     - Я отпускаю тебя, Проспер, - сказала герцогиня, делая знак глазами.
     Он тотчас же успокоился.
     - Пойди в мою комнату, я дам тебе твое жалованье, ты уйдешь сегодня же.
     - Этого я  не хотел,  -  успокаивающим тоном заметил принц.  -  В конце
концов на его месте всякий поступил бы так же.
     - Проспер,  -  сказала она, оставшись с ним наедине, - ты не замечаешь,
что  от  тебя хотят избавиться?  Вот тебе деньги,  уходи.  У  тебя не  будет
никаких обязанностей.  Тебе  придется только прогуливаться иногда под  моими
окнами. Бороду ты сбреешь.
     - Мне будет трудно покинуть вашу светлость,  - пролепетал егерь. - Я не
знаю, что здесь ждет вашу светлость.
     - В  том-то и  дело,  что я  тоже не знаю этого.  А  мне хочется знать.
Поэтому иди, старина.
     Однажды утром она увидела дона Саверио в окне противоположного дома.
     - Как ты попал туда? - спросила она его.
     - Он принадлежит мне. Я приобрел его у города.
     - Ах! Каким же образом? Ты наделал еще долгов?
     - Ничего  подобного.   Я  купил  его  на  деньги,  которые  получил  за
посредничество при  покупке тобой этого дворца.  Дом направо от  нас я  тоже
получил - в обмен.
     - Объясни, пожалуйста.
     - В обмен на тот дом, что напротив!
     - Из окон которого ты кивал мне? Но ведь он все еще твой!
     - И останется моим.  Я сбил цену с двадцати пяти лир на квадратный метр
до  пятнадцати,  а  потом до  трех,  с  чего  никто больше не  мог  получить
"куртажа",   ни  бургомистр,  и  никто  другой.  Поэтому  городу  не  стоило
завладевать этим  домом  и  нести расходы по  отдаче его  в  наем  -  и  мне
оставляют оба дома.
     Она подумала:  "Он унаследовал деловые наклонности своей матери!  И  он
округляет свое имение, точь-в-точь, как тот крестьянин".
     - Я восхищаюсь тобой, - сказала она.
     - И не без основания.  Ты увидишь,  мы сделаемся вместе самыми крупными
домовладельцами Неаполя.  Мы  будем  спекулировать!  Я  построю  казармы для
бедняков!
     - Тебе нужны деньги?
     - Я  предпочитаю,  чтобы  ты  дала  мне  доверенность к  твоему банкиру
Рущуку. Я уже говорил с ним; он вчера приехал; я ему очень симпатичен.
     - Кому ты можешь быть не симпатичен?
     - Так я получу доверенность?
     - Нет, доверенности ты не получишь.
     - Что? Нет?
     - Нет.
     - Ну, оставим это, - небрежно сказал он. - Это не к спеху.
     От времени до времени он,  закуривая папиросу,  предлагал взять на себя
все  дела,  так  как  они,  вероятно,  докучают ей.  Она объявила,  что они,
действительно, докучают ей; она поищет секретаря.
     Немедленно  к   ней  явился  маленький  худощавый  человечек  с  редкой
растительностью на  желтом лице и  неприятно шутливыми манерами.  На нем был
длинный лоснящийся сюртук,  белый галстук и  потертые желтые башмаки.  Он  с
ироническим подобострастием заявил,  что готов на  все услуги.  Она отослала
его.  Через  два  дня  он  опять  явился:  в  случае,  если  никто другой не
пожелал...  Никто не приходил.  Дон Саверио пожимал плечами. "Никто не хочет
работать".
     Однажды утром она услышала на  лестнице,  как портье прогонял какого-то
человека, предлагавшего свои услуги в качестве секретаря.
     - Место  занято,  -  заметил Чирилло.  Она  приказала послать просителя
наверх.  Он поднялся по лестнице;  портье послал ему вдогонку несколько слов
на  местном диалекте.  Это был молодой человек,  прилично,  но бедно одетый,
по-видимому студент.  Он остановился на пороге,  бледный и взволнованный,  и
объявил, что ошибся. Затем он вдруг повернулся и исчез.
     Первый претендент снова явился.
     - Я не хочу больше обманывать вашу светлость, поэтому я прямо скажу...
     При этом он,  расставив руки,  согнулся до земли. Когда он снова поднял
голову, его лицо было совершенно искажено злобным удовольствием.
     - ...что ваша светлость никогда не найдете никого другого,  кроме меня.
К тому же я имею право на это место.
     - Как вас, собственно, зовут, мой милый?
     - Муцио, к услугам вашей светлости. Кавалер Муцио.
     - Так вы имеете право, кавалер?
     - Я заплатил за эту должность его сиятельству принцу - да, заплатил две
тысячи лир.
     - Принц берет деньги у моего секретаря - это поразительно.
     - Что  удивляет вашу  светлость?  Я  думал,  что  ваша светлость знаете
обычаи?  Иначе я просветил бы вас раньше... Принц и я заключили сделку, ваша
светлость не может уже изменить этого.  Если принц теперь допустит, чтобы вы
взяли кого-нибудь другого, ему придется иметь дело с каморрой.
     Он  ухмыльнулся  желтыми  глазами  и  зубами,  изливаясь  в  выражениях
глубочайшей преданности.
     - Так каморра!  -  с  удивлением и  удовольствием сказала она.  -  Это,
очевидно,  и есть то слово,  которого мне недоставало!..  Но теперь сядемте,
кавалер.  Я  ничего не имею против вас,  я беру вас к себе на службу.  Итак,
рассказывайте и будьте по возможности искренни.
     - По возможности, говорите вы, ваша светлость? Разве я не был с вами до
сих пор преступно искренен? Вы не выдадите меня дону Саверио?
     Он умолял ее,  протягивая к ней желтые,  широкие, цепкие пальцы. Редкая
бородка  лихорадочно тряслась  на  желтом  лице,  на  котором  одна  гримаса
сменялась другой.
     - Если ваша светлость расскажете что-нибудь,  то  вам  придется так  же
плохо, как и мне. Дон Саверио и очень хороших отношениях с каморрой.
     - Это,  очевидно, и делает возможным его дела с домами. Они блестящи до
странности.
     - И  это тоже.  О,  я  мог бы рассказать многое.  Но я не скажу ничего,
потому  что  это  запрещено.  По  должности я  не  могу  сказать ничего.  Но
экстренное  вознаграждение,   которое  назначили  бы  мне,  ваша  светлость,
возложило бы на меня внедолжностные обязанности...
     - Которые вы исполняли бы?
     - Самым добросовестным образом.  Я сумел бы узнать все,  что возбуждает
любопытство вашей светлости.
     - Вот  вам  сто  лир.  Постарайтесь  разузнать,  куда  исчез  маленький
булочник.
     Его рука схватила бумажку.
     - Ваша светлость сейчас узнает.  Я  сам отвез хорошенького мальчугана в
больницу со  сломанными ногами:  шеф  и  остальные столкнули его  с  балкона
кухни.  Ваша светлость оказали мальчику слишком много милости;  это было,  с
вашего позволения, немного неосторожно...
     - О!
     Она  отвернулась.  Муцио  вытянул желтую шею  и  сказал,  кивая,  точно
грязная и мудрая птица с высоты:
     - Такова жизнь.
     - Вы  скажете  мне,  когда  мальчик выздоровеет;  я  позабочусь о  нем.
Рассказывайте дальше.
     - Я желаю вашей светлости добра.  За сто лир я причинил вашей светлости
достаточно горя.
     Она отпустила его.  В  следующий раз он  сообщил,  что молодой человек,
которого она хотела взять в секретари вместо него, так внезапно ушел, потому
что у него были основания ожидать внезапной смерти. "У него, вероятно, порок
сердца", - сказал Муцио.
     - Где Нана, моя камеристка?
     - Ей живется хорошо, она просит вашу светлость не забывать ее.
     - Она в Неаполе?
     - И совсем близко. Вашей светлости стоит приказать, и Нана появится. Но
ваша светлость не сделаете этого, потому что Нана это повредило бы...
     - В таком случае не надо...  А маленькая прачка, которой я сделала знак
подняться наверх?
     - О,  ваша светлость не будете требовать,  чтобы в дом приходила другая
прачка,  а  не  та,  которой покровительствует Чирилло,  швейцар.  Этого еще
никогда не  случалось;  куда  мы  зашли бы,  если бы  допускали это?  Мелкие
поставщики подчинены Чирилло и  платят ему налог;  более крупные имеют честь
быть обложенными самим его сиятельством принцем. Гости также.
     - Мои гости?
     - Это  удивляет вашу светлость?  Разве не  было бы  более удивительным,
если бы игроки,  выигрывающие в  баккара за картежными столами дона Саверио,
ничего не  давали ему  от  своего выигрыша?  Также  и  многим дамам выпадает
счастье покорить в салонах вашей светлости того или другого англичанина. Дон
Саверио справедливо находит, что они обязаны ему благодарностью...




     Вечером   она   внимательнее  обычного   присматривалась  к   обществу,
наполнявшему ее залы. Эти люди блистали брильянтами и титулами. Женщины были
высокого роста,  кроткие,  мягкие,  со склонностью к полноте, с рассчитанной
томностью в очень черных глазах. Мужчины были маленькие, бледные, худощавые,
чрезмерно напряженные и живые; они гордо выпячивали грудь, насильно побеждая
все усталости ночи,  проведенной в игре и любовных наслаждениях, - и всех их
ждала  одна  судьба:  после  сорока  лет,  совершенно  неожиданно,  навсегда
лишиться употребления ног.
     Среди них  там и  сям можно было встретить чопорного,  но  уже задетого
общим возбуждением,  иностранца,  за которым,  точно хвост кометы, следовала
слава  его  миллионов.  Аристократ,  с  которым  беседовал польщенный мистер
Вильяме,  из  Огайо,  подводил его к  своей жене.  Несколько минут спустя он
отправлялся в  буфет,  наполнял тарелку своей жены и,  заботливо угощая себя
самого, бросал искоса взгляды на нее и иностранца... Дивная графиня Парадизи
с тревогой смотрела на маркиза Тронтола и лорда Темпеля,  игравших в экарте.
Она облегченно захлопнула веер, когда Тронтола выиграл.
     Герцогиня думала:  "Этот  дом  -  точно  салон  куртизанки.  Здесь  все
продается,  дороже всего -  хозяйка дома. Мне очень хотелось бы знать, какую
сумму дон Саверио потребовал бы за меня самое".
     Среди  игроков  сидели  элегантные и  сомнительные господа  Палиоюлаи и
Тинтинович с  торчащими усами и холодными глазами.  Их суровые лица были еще
гуще прежнего усеяны тонкими,  как волосок,  морщинками, тела представлялись
воображению еще более смуглыми и  обветренными,  с седыми лохматыми волосами
под  ослепительно-белыми рубашками.  Еще  более странные истории приходили в
голову при  взгляде на  этих  придворных,  которым,  быть может,  предстояло
окончить жизнь в качестве крупье.
     Король Филипп поцеловал ей  руку;  он  сказал очень  ласково,  тягучим,
скрипящим голосом:
     - Здравствуйте,  герцогиня,  я,  право,  очень рад, что мы находим друг
друга в добром здоровье.
     И  он  погрузился в  тупое молчание.  Король сильно горбился и  большей
частью не  поднимал глаз от  земли Когда он смотрел на кого-нибудь,  его лоб
был  наморщен,  а  улыбка  бесцветна.  Своей  негибкой,  важной  походкой он
производил впечатление пожилого сановника,  окончательно застывшего в  своей
тупости и  обладающего механической опытностью в  деле наделения нагоняями и
похвалами.  Он  опять  поднял голову и  указал на  анфиладу зал,  бесконечно
сверкающую в  сценическом обмане сотен отшлифованных зеркал,  полную свечей,
шелков и  белых плеч,  позолоченной штукатурки и нарисованных тел,  цветов и
драгоценных камней,  колонн из фальшивого мрамора,  ярко блистающих мозаик и
томных глаз. Король заметил:
     - Вы  устроили себе  восхитительный дом,  герцогиня,  этого  нельзя  не
признать - и такой уютный.
     После этих слов он окончательно впал в изнеможение.  Рущук, стоявший за
его креслом, пояснил герцогине:
     - Его  величество только в  двенадцать часов  получат рюмку  портвейна.
Остается еще  четверть часа...  После этого его величество будут всю ночь на
высоте положения.
     Она сказала:
     - Что, если бы вы послали его спать?
     - Что  вы,  ваша  светлость!  Мы  гордимся успехом системы воздержания,
которой мы подвергли его величество.
     - А! Прошло время стаканов шампанского с коньяком?
     - Боже сохрани! Рюмка портвейна в полночь, ради беседы с гостями; рюмка
красного столового вина за обедом,  из внимания к присутствующим.  Прежде мы
давали рюмку также утром;  но это оказалось излишним, так как до обеда у его
величества нет никаких обязанностей, кроме работы с нами, министрами.
     Рущук  произнес  это  глухим,   мягким  голосом,  с  той  стоящей  выше
высокомерия независимостью,  которую дают почести и  успехи.  Он был багрово
красен и  весь покрыт сухими пучками белых волос.  Тяжесть его  живота гнула
его книзу.  В  разговоре он  с  напряжением выпрямлялся;  при этом подвижная
масса жира переливалась то в одну,  то в другую сторону;  и, чтобы сохранить
равновесие,  Рущук описывал в  воздухе движения то  левой,  то правой рукой.
Вокруг него  носились одуряющие благоухания,  казалось,  исходившие из  всех
частей его тела, - из каждой особое.
     - Вы удивительно пошли вперед,  ваше сиятельство,  - сказала герцогиня,
глубоко заглядывая ему в  глаза.  -  Подумать только,  что вы мой придворный
жид!
     Он снисходительно улыбнулся, точно интимности из старых времен.
     - Поэтому-то ваша светлость и не сделались королевой,  -  с подкупающей
откровенностью сказал он.
     - Я не понимаю.
     - Очень просто.  Когда Николай умер,  мне не  стоило бы  никакого труда
объявить его  наследника больным -  детей ведь у  него нет -  и  призвать из
Венеции  вашу  светлость,  претендентку,  последнюю из  старейшего туземного
рода.  Вы взошли бы на трон со всеобщего согласия, при ликовании народа. Вы,
конечно,  и  не думали об этом?  В  том-то и дело,  только бедный далматский
народ напал на эту мысль,  и я велел сказать ему,  что вы не хотите.  Ах!  Я
остерегся призывать вас.  Потому что  для вас я  всегда был бы  только вашим
придворным жидом,  -  и  вы правы,  почему бы мне и  не признать этого.  Все
другие боятся меня и  поэтому не могут меня знать;  я  не лицемерю,  но и не
открываю им себя.  Почему бы мне,  по крайней мере,  с вами,  герцогиня,  не
позволить  себе  роскоши  искреннего  слова?   -   спросил  он   с   жестом,
величественным в своем спокойствии.
     - Я  тоже не вижу причины,  -  ответила герцогиня.  Рущук потеплел.  "Я
говорю хорошо",  -  подумал он и тотчас же почувствовал некоторую симпатию к
своей слушательнице.
     - Таким образом,  я  предпочел предпринять курс лечения его величества.
Вследствие этого его величество смотрит на меня,  как на своего благодетеля,
и, чтобы избегнуть всякого вредного напряжения, предоставляет мне управление
страной - мне и моей жене.
     - Вашей супруге, урожденной Шнакен.
     - Беате Шнакен, - повторил он с удовлетворением.
     - Поздравляю.  Как должна быть счастлива королева Фридерика, что ее дом
не лишился верной Беаты!
     - Мы  все  живем  дружно  и  счастливо.  Это,  однако,  не  мешает мне,
герцогиня,  смотреть на управление имуществом вашей светлости,  как на дело,
по крайней мере,  такой же важности, как каждое из государственных дел. Ваша
светлость не  можете этого  знать,  но  я  значительно обогатил вас  смелыми
спекуляциями.  Может  быть,  ваша  светлость  поблагодарите меня  за  это  в
будущем.
     - В каком будущем?
     Министр покачал головой.
     - Дом Кобургов не имеет будущего.  Он живет только в лице этого,  столь
же высокого, сколь привлекательного господина, который не слышит нас.
     И  он указал на короля.  Полуотвернувшись и сгорбившись,  Фили созерцал
свои ноги.
     - В  дом  Кобургов  я  никогда  не  верил;  поэтому  я  и  сделался его
министром...  В  вас,  герцогиня,  я  верил чересчур.  Вы  были бы неудобной
госпожой; я был очень рад, когда вам пришлось бежать.
     Его искренность опьяняла его.  "Разве я  не современный государственный
человек? - говорил он себе. - К чему лгать?".
     - Будем  надеяться,   что  вы  никогда  не  вернетесь.  Но  если  после
прекращения королевского дома воля народа - а он иногда позволяет себе иметь
волю  -  все-таки принудит меня призвать вас,  надеюсь,  что  ваша светлость
сумеете оценить меня по заслугам.
     - Будьте спокойны.
     - Если ваша светлость подумаете,  что все, чего вы добивались для вашей
бедной Далмации и чего со своей женской политикой чувства, конечно, не могли
достичь, было осуществлено мной самым блестящим образом...
     - Было осуществлено?
     - Я  дал  стране  конституцию и,  следовательно,  свободу  подходить  к
избирательной урне.  Каждый получает пять  франков,  избирает за  это  моего
кандидата и поздравляет себя со свободой.  Ах! Свобода дорога, не говорил ли
я  вам  этого заранее?  Она  стоит по  пяти франков на  человека.  Но  я  не
успокоюсь на этом; и когда мне удастся поднять финансы еще больше, чем я это
сделал до  сих  пор,  я  введу,  одно  за  другим,  также и  справедливость,
просвещение и  благоденствие.  Ваша светлость увидите:  когда вы вернетесь в
страну, вы будете вполне удовлетворены.
     - Вероятно,   тогда  у  меня  будет  только  одно  желание:  а  именно,
переправить вас, ваше сиятельство, в купе первого класса и с вознаграждением
в несколько миллионов через границу.
     - Ваша... светлость... шутите.
     - Или приказать зашить вас в мешок и бросить в море.
     Министр чуть не подпрыгнул на месте и запыхтел.
     - Это зависит только от того, насколько я найду страну турецкой.
     - Ваша светлость примите во внимание, что я удвоил ваше имущество...
     - И что вы задушили свободу и даже стремление к ней.
     - Какое это имеет значение для вашей светлости?
     Он  болтал в  неудержимом страхе,  снова,  как тогда,  в  те неприятные
времена,   когда  два  унтер-офицера,  схватившие  его,  возложили  на  него
ответственность за далматскую революцию.
     - Ваша  светлость ведете  здесь  такую  веселую жизнь.  Ваша  светлость
заняты любовью.  Простите! О вашей светлости рассказывают такие удивительные
истории...  Что  вам  до  далматской свободы?  Вы  долгие годы  жили  только
искусством:  что  вам  теперь искусство?  Теперь для  вас  существует только
любовь.  Обратите внимание, как смотрят на вас те господа, даже дамы! Дамы и
мужчины -  все здесь сходят с ума!  Все возбуждены,  сами не зная чем.  Дамы
неестественно разгорячены,  а  мужчины оживленнее обыкновенного.  И  во всех
углах называют ваше  имя,  каждый хочет показать,  что  знает о  вас  больше
соседа,  каждый опьяняется созерцанием вашего затылка - какой затылок стал у
вас!  -  и,  глотая одно из ваших жгучих вин, воображает, что уже ощущает на
губах ваше дыхание.
     Он вытер лоб, торопливо думая: "Я совсем размяк от воодушевления; уж не
болен ли я?"  Он пощупал свой пульс.  "Или это только потому,  что я,  после
стольких лет, снова испытываю страх перед человеком?.. Да, я испытываю страх
и  еще что-то другое,  чего я  ни в коем случае не должен был бы испытывать,
так как мое положение очень опасно".
     Он задыхался, точно под ударами плети.
     - Вы - богиня любви! Что вам искусство? Что вам свобода?
     - То же,  чем она была для меня в двадцать лет, - тихо и снисходительно
ответила она.  -  Свобода - только слово, я же человек, и душа у меня все та
же -  только судьбы меняются и символы...  Вы не можете понять этого,  барон
Рущук -  но успокойтесь,  не бойтесь,  здесь не разыгрывается трон: мы будем
танцевать.
     Она слегка коснулась его веером и сказала на ходу:
     - Пойдемте.




     Она прошла мимо Лилиан Кукуру:
     - Идемте!
     Лилиан  пошла  с  ней.  Они  были  выше  большинства  гостей.  В  толпе
выделялись их затылки и прически: черная, усеянная каплями жемчужин, рядом с
темно-рыжей,  полной фиолетовых огней. Из одного из наполненных зал вслед да
ними  протиснулся Измаил-Ибн-паша,  окруженный своими  четырьмя женами.  Они
были одеты по-турецки,  и их супруг торжественно и гордо вел их.  Показалась
Винон  Кукуру  со  своим  мужем,  поэтом  Жаном  Гиньоль,  который с  робкой
гордостью  показывал  под  своим  тускло-голубым  фраком  амарантового цвета
жилет.  Дивная графиня Парадизи вдруг оказалась полунагой;  она выступила из
своей   огромной  кружевной  накидки,   точно  из   лунной  дымки,   сверкая
брильянтами,  которыми было усеяно ее  тело.  На герцогине было белое платье
без всяких украшений, собранное под грудью и у затылка, с прорезом на правом
бедре.  Она вступила на  порог бального зала в  то  мгновение,  когда музыка
умолкла. Танцующие, еще прерывисто дыша, проходили мимо, рассматривая ее. За
ней  вытягивалась сотня  голов.  Затем  подошел дон  Саверио и  вывел ее  на
середину зала.  Она  двигалась,  положив руку на  бедро.  При  каждом шаге в
отверстии   короткого   хитона   показывалась   нога,   и   туго   обтянутая
переливающейся светло-зеленой тканью чехла  она  обрисовывалась,  показывала
играющие   мускулы   и,    казалось,   дышала,   словно   необыкновенное   и
соблазнительное морское животное,  катившееся в прозрачной волне. Все искали
его,  теряли его,  шли за  ним,  точно во сне,  убаюкиваемые расслабляющей и
возбуждающей мелодией,  которая несла их  на своих волнах,  точно по теплому
морю, полному фосфорического блеска.
     Вокруг все благоухало.  Ароматы, скрытые в дереве мебели, в обоях стен,
просачивались наружу.  Женщины, с змеиным шорохом двигавшиеся в своих узких,
раскрывающихся кверху,  как  чашечки цветов,  платьях,  смешивали,  точно  в
чашах,  которые  небрежно предложили бы  прорезанной голубыми жилками рукою,
благоухания,  исходившие от  волос,  корсажей,  тел,  цветов.  Зал  был весь
украшен  гирляндами цветов.  Они  колыхались между  колоннами,  склонялись к
танцующим, задевая их плечи, трепетали вместе с ними и разгорались, как они.
     Герцогиня оставалась в  середине  зала;  она  медленно  кружилась между
четырьмя колоннами,  увешанными пылающими и  колеблющимися цветами олеандра.
Она мягко откинула голову назад;  тяжелый узел волос поднимался на  затылке,
блестящие глаза были устремлены на счастливое лицо принца. Он что-то говорил
ей  журчащим голосом,  из  его  выпуклой груди  исходили мягкие,  сдержанные
звуки.  Она сказала ему,  что довольна, и улыбнулась паше. Он с методической
веселостью танцевал с Эминой,  носившейся, как вихрь. "Мы снова на празднике
жатвы,  -  подумала герцогиня. - Зачем поре винограда кончаться когда-либо?"
Бессознательно она подняла руку,  как будто между пальцами у нее была полная
кисть.
     Вдруг  из  толпы  ей  подала руку  Лилиан Кукуру.  Они  вошли,  точно в
палатку,   под  полуоткинутый  гобелен  с  изображенными  на  нем  любовными
историями  Юпитера,  висевший  между  двумя  колоннами.  Герцогиня отдыхала,
опершись  локтем  о  подушки.   Лилиан  стояла,   выпрямившись,  возле  нее;
серебряная ткань, облегающая, жесткая, непроницаемая, сверкала на ее членах.
Из  узких  отверстий платья выступали полные,  матово-белые руки  и  шея,  а
волосы огненными языками лизали сокровища ее тела.
     - Вы  стали красавицей -  сказала герцогиня.  Лилиан молчала.  -  Мы не
должны были бы показываться рядом.  Это жестоко! Я думаю, что многие из тех,
кто смотрит на нас, теперь искренне несчастны.
     Лилиан возразила:
     - А многие поистине счастливы,  поверьте мне! Я показывала себя сначала
в Париже, потом в Риме, на сцене, в трико, при электрическом освещении.
     - Я знаю это. Вы сделаете это и в Неаполе?
     - Это решит Рафаэль Календер.  Вы  видите его,  вот он  стоит с  женами
паши.  Я  сделала его  своим  импрессарио,  так  как  Бланш  де  Кокелико не
приносила ему больше ничего,  -  и я требую от него,  где бы он ни показывал
меня,  только  одного:  чтобы  он  делал  уступку молодым людям.  Студенты и
художники не платят почти ничего.
     - И вы считаете, что делали молодых людей счастливыми?
     - Очень счастливыми.  Я  публично и  со спокойной совестью показываю им
красоту,  за подделкой которой они обыкновенно гонятся украдкой. Я убеждена,
что они не  испытывают никаких желаний,  кроме желания смотреть на  меня;  я
слишком прекрасна.
     "И слишком холодна", - подумала герцогиня.
     - Под их взглядами я  очищаюсь от отвратительных прикосновений угрюмого
грешника,  которому я  была подчинена когда-то.  Вы видели это,  его желания
скользили по  моей коже,  как что-то  влажное,  гнилое...  О,  мне нужна еще
ежедневная ванна чистого восхищения,  - сказала она, охваченная отвращением.
Затем она с живостью прибавила:
     - И,  стоя на сцене,  нагая и залитая светом, я поднимаю ослепительный,
победоносный протест против всего лицемерия моей касты,  против всякой грязи
и ненависти к телу!
     Герцогиня внимательно смотрела на гордое,  холодное лицо говорившей. Ей
казалось, что это говорит она сама.
     - Вы - восставшая, о, я люблю вас!
     - Вы, любящая свободу! Вы, такая одинокая! - сказала Лилиан. - Разве мы
не сестры?
     - Насколько это  вообще возможно...  Вы,  Лилиан,  тоже  очень одиноки.
Когда вы любили Жана Гиньоль,  вы думали, быть может, что одиночеству настал
конец?
     - Я  уж  не  помню.  Мы  оба  питали прекрасную ненависть к  морали.  В
парижских артистических кафе, в которых он жил со мной, многие были, как он.
Потом они снимают бархатные жилеты и женятся.
     - Он не снял своего, хотя он муж Винон.
     - Он достоин сожаления; он не может решиться стать буржуа вполне. Ему и
тогда ни одной минуты не было вполне ясно, что он хочет увезти меня. В конце
концов я увезла его,  незадолго до смерти матери.  Это, вместе с предстоящим
арестом, убило ее. У Тамбурини сделалась желтуха.
     Лилиан  бесстрастно  и   спокойно  говорила  обо   всем  этом,   как  о
воспоминаниях,  с которыми покончила.  Она вернулась из Парижа в Рим,  чтобы
быть бельмом на глазу у  всех.  И  Винон,  этот ребенок,  отняла у  нее Жана
Гиньоль,  который  становился знаменитым.  Почему  он  последовал за  ней  и
женился на  ней?  Из  честолюбия или  из  страха?  Кто знает?  Его молодость
приходила к  концу.  А  почему Винон взяла его себе?  Из зависти -  и  чтобы
отметить  за  свое  лицемерное  существование  и  за  то,  что  Лилиан  была
свободна...  Лилиан сказала,  что  все это волнует ее  вдвойне,  так как она
говорит с герцогиней Асси.
     - С  ней,  которую я  когда-то  под  кнутом моей жалкой матери помогала
обманывать и  для  которой  моя  рука  была  слишком нечистой:  я  не  смела
протянуть ее ей.  Как я  страдала!  Еще немного,  и все прорвалось бы раньше
времени. Вы так же жаждали свободы, как и я; это волновало меня.
     - И меня!  -  сказала герцогиня. - Мне кажется, что я целые годы дышала
возмущением,  бок о бок,  с вами, Лилиан. Я снова слышу голос Сан-Бакко: как
он был прекрасен!.. Теперь вокруг нас, точно битва, кипит любовь.
     Она  улыбнулась,  полная сладострастного желания борьбы,  как когда-то,
когда сердила и  расстраивала старых,  угрюмых людей в  королевском дворце в
Заре. Обмахиваясь веером, прислушивалась она к громкому дыханию вокруг себя,
к  вздохам  и  воркованию.  В  зеркалах  отражались бледные,  мечтательные и
горящие лица,  опьяненные то  томными,  то  жгучими звуками вальсов -  точно
пением своей крови - и ритмическим движением собственных тел. Дивная графиня
Парадизи лежала  на  низкой  спинке  своего кресла,  обратив кверху широкое,
бледное лицо с  жадно раскрытыми ноздрями,  вздрагивающими губами,  глазами,
пожирающими желания мужчин:  лицо, точно из дышащих цветов, готовое отдаться
каждому,  кого манит погрузить в него свои губы.  Кружащиеся пары,  забывшие
обо всем пышные женщины,  полулежа предлагавшие себя, и мужчины, уткнувшиеся
в  их корсажи -  все они домогались,  шепотом выражали согласие и в дрожащем
молчании или с  возбужденным смехом глубоко погружались в  наслаждение своим
тайным трепетом. В неровном свете свечей на лица ложилась красная пыль; а на
плечи, медленно соскальзывая с колонн, падали горячие, сухие цветы.
     Лилин кружилась в  объятиях лорда Темпеля и надменно и одиноко смотрела
ему через плечо.  Герцогиня танцевала -  она уже не  сознавала,  с  кем -  и
опьяненная,   не  чувствуя  своего  тела,  со  странно  поющей  кровью,  она
кружилась, кружилась. Со всех сторон; из всех уст поднималось, словно эхо ее
покачивающихся,  зовущих членов,  ее имя;  то с дрожью желания,  то жестко и
хвастливо,  то со сладостным вздохом,  то с тоской.  Король Филипп, которого
несколько рюмок портвейна оживили больше,  чем следовало, переходил от одной
группы к другой и прислушивался.
     - Что это вы рассказываете,  о герцогине,  господа: право, это удивляет
меня.
     Он  наклонился вперед и  просовывал голову то туда,  то сюда,  в  явном
беспокойстве.
     - Ах,  что там!  - вдруг объявил он, - я не верю этому. Ведь вы не были
при этом?
     Рискованный рассказ  произвел на  него  сильное впечатление;  и,  чтобы
сохранить свое достоинство,  он удалился чопорной походкой сановника.  В это
мгновение герцогиня вырвалась из водоворота танцующих и  упала на стул рядом
с ним. Ее кавалер отошел, уступая место его величеству. Фили сказал, дрожа:
     - Уж и хороши же вы, герцогиня, в этом не может быть никакого сомнения.
     - Ваше величество говорили мне это и  тогда.  Но вид у меня был немного
другой, я думаю.
     - Да, вы изменились, но только к лучшему, - без комплиментов.
     - Я верю вам, ваше величество.
     Фили  с  открытым ртом искал слов Вдруг он  решительно подсел к  пен  и
принял очень нежный вид.
     - Герцогиня, так вы совсем забыли?
     - Что, ваше величество?
     - Что я любил вас?
     - Конечно,  я помню...  в виде дона Карлоса.  Я не вняла вашим мольбам,
правда?  Простите меня! Теперь я не понимаю, почему я когда-либо давала себе
труд отклонить чью-либо просьбу... Что с вами, ваше величество?
     Седые волосы Фили  заколебались на  его  бледном лице.  Он  был  сильно
испуган.
     - Успокойтесь,  вам  не  нужно ничего наверстывать;  у  вас  есть более
высокие обязанности. Будем добрыми друзьями!
     Она протянула ему руку, он схватил ее.
     - Не могу,  герцогиня.  Добрые друзья:  это так говорится. Это я теперь
тоже  говорю всем женщинам,  которые из-за  своих выгод хотели бы  совратить
меня.  Рущук не позволяет этого.  Он страшно строг,  еще строже, чем прежний
Геннерих,  которого они  прогнали,  потому что он  перешел на  вашу сторону,
герцогиня.  Рущук ведь спас меня от иезуитов;  они хотели,  чтобы мои пороки
погубили меня.  Этого еще недоставало!  Я терпеть не могу женщин!  Но против
вас,  герцогиня,  я все-таки не могу устоять,  я не могу не думать о прежних
временах,  и мне кажется, что я должен еще раз быть счастливым. Так не может
продолжаться.  Такая несчастная жизнь.  Разве вы  знаете,  герцогиня,  как я
несчастен? Я скажу вам что-то...
     Он умоляюще сложил руки и прижался к ней так робко,  так слабо, что она
только ощутила на своем плече как будто трепетание голубиного крыла.
     - Поедемте со  мной ко  мне на  родину,  я  женюсь на  вас,  вы  будете
королевой. Ведь вам всегда хотелось этого.
     И так как она ничего не ответила, смиренно прибавил:
     - Хотя вы слишком хороши для этого.
     - А королева Фридерика?
     - Будет устранена! - тотчас же воскликнул Фили почти смело.
     - Так вы согласны?  О,  герцогиня, вы не подозреваете, сколько добра вы
этим делаете!  Что  вы  можете сделать из  меня!..  Я  еще  стану человеком,
человеком!
     Она взяла его за руку и сказала, точно призывая опомниться:
     - Так вы не хотите меня здесь,  где я  хороша и  полна желания любить в
течение двадцати четырех часов -  или еще меньше -  нет,  вы  хотите сделать
меня королевой и... устранить вашу жену.
     - Прочь ее! Я так хочу! Рущук докажет, что она не верна мне, мы упрячем
ее в монастырь, и конец!
     Она подумала:
     "Завтра портвейн испарится"...
     И она сказала, откинувшись назад, с теплотой и грустью:
     - Тогда уедем скорей и будем любить друг друга... на троне.
     Фили вскочил, барахтаясь, с растерянными от счастья глазами.
     - Сегодня вечером я в самом деле король!  Рущук уже увлекся и оставляет
меня в покое...  Кто из нас двух господин?  - задорно крикнул он в сейчас же
прибавил с глупым видом:
     - Послушайте,   герцогиня,   раз  здесь  можно  маскироваться,   и   вы
изображаете такую прекрасную гречанку, мне хотелось бы одеться королем.
     Она  велела  подать ему  широкий красный плащ,  волочившийся по  земле.
Принесли  и  корону  из  позолоченной  папки,   в  форме  лилии,  выложенную
разноцветными стеклышками. Надев все это, король стал гордо прохаживаться по
залам, помахивая скипетром. Рущук протиснулся к герцогине и пробормотал:
     - Ну,  не  жалость ли это?  Я  сделал ошибку,  допустив бедного кретина
занять  трон.  Я  должен  был  призвать вас,  герцогиня.  Почему  я  боялся,
спрашиваю я себя. Что вы за женщина! Гениальная, прекрасная, чарующая - все,
что хочешь...
     Она взглянула на него. В погасших глазах государственного мужа вспыхнул
зловещий огонек,  руки его дрожали,  как у пьяницы.  Его живот колыхался над
самой ее грудью.
     - Вы изменились за этот час,  -  заметила она, с лукавством разглядывая
исподлобья его  покрытое белой  щетиной,  совершенно искаженное лицо.  Рущук
пролепетал:
     - Я исправлю это, поверьте мне, ваша светлость... Не конспирировал ли я
уже однажды для вас, не предавал ли не раз своего монарха и не вел ли всегда
двойной игры -  для вас? Теперь я опять посмотрю, что я могу сделать. Я велю
объявить его слабоумным, что это мне стоит? Обещайте только, что вы приедете
и сделаете меня счастливым?
     - На сколько времени? - спокойно спросила она.
     - Навсегда!  Вы будете королевой.  Мы будем править вместе. Беата будет
устранена. Подходит вам это?
     Его  перекатывающийся жир почти ударял ей  в  лицо.  Она с  отвращением
погрузила в  него  два  пальца:  Рущук  тотчас же,  болтая руками и  ногами,
опрокинулся на подушки. Его щеки пугающе отвисли, взор остекленел. Он провел
рукой по покрасневшему лбу.
     - Приказать принести воды? - спросила герцогиня, вставая.
     - Мне уже лучше, - беззвучно сказал он.
     - Вы   могущественный  человек.   Здесь   есть   люди,   которые  хотят
поблагодарить вас.
     Она сделала знак паше.  Измаил-Ибн,  пошатываясь, подошел к ним. Он был
пьян,  как  при  сборе винограда;  жены  поддерживали его  справа и  слева и
оберегали от падения. Он тотчас бросился к министру.
     - Брат,  благодетель мой -  сказал он,  запинаясь,  но  с  достоинством
пожимая руку Рущука, - что ты за человек! Посмотрите на него, герцогиня, что
он  за  человек!  Всем  я  обязан тебе  -  своей  жизнью,  своим состоянием:
властитель правоверных вернул мне его,  и  генеральным консулом в Неаполе он
сделал меня, благодаря твоему заступничеству!
     На   глазах   у   него   выступили  слезы,   и   он   звучно  поцеловал
государственного мужа в обе щеки.  Эмина и Фарида бурно сделали то же самое;
Фатма последовала их примеру,  мягко и благодарно. Но Рущук не сводил глаз с
высокой Мелек;  она  безучастно стояла  в  стороне,  поводя черными глазами.
Герцогиня сказала, легкомысленно смеясь и положив руку на плечо Мелек:
     - Дай  ему  поцеловать руку,  Мелек!  Он  верующая  натура,  он  охотно
преклоняет колена перед такими простыми божествами, как ты.
     Мелек, не понимая, протянула руку. Рущук припал к ней жадными губами.
     - Это тоже моя жена, - объявил, подмигивая, паша. - Ты хочешь ее? Ты ее
получишь.  Ведь я всем обязан тебе.  Дай мне только полмиллиона, и она твоя.
Разве я могу в чем-нибудь отказать тебе?  С моей собственной женой ты можешь
за какие-нибудь полмиллиона делать, что хочешь: но только это, ты понимаешь.
Потом ты отдашь мне ее обратно, иначе она была бы несчастна, она очень любит
меня... Скажи, ты согласен?
     - Как он может не быть согласен?  - сказала герцогиня. - Правда, он мог
бы легко сдержаться,  но он так богат.  К  чему отказывать в  радости себе и
другим?
     И  она ушла танцевать и долго еще смеялась открытыми,  влажными губами,
поднося лорнет к глазам.
     Рущук, позеленев, вытирал лоб своим надушенным платком.
     - Не глуп ли я,  -  бормотал он.  -  В моем опасном положении не делают
таких глупостей. Но сегодня ночью все теряют рассудок, даже я. С этим ничего
не поделаешь. И во всем виновата эта герцогиня!
     Он тревожно оглянулся; она кружилась далеко от него.
     - Но полмиллиона! Меня следовало бы высечь!..
     Он хотел вскочить,  но в  эту минуту Мелек подняла одну из своих мощных
рук, чтобы откинуть волосы со лба, - и Рущук сдался.
     - Ну?  -  поддразнивая,  спросил паша, тяжело ворочая языком. - Дай мне
полмиллиона,  и  ты тотчас же сможешь делать с  моей женой,  что хочешь.  Но
только это, - с пьяным упрямством повторил он.
     - Пэ!  -  произнес Рущук.  Он положил руку на ручки кресла и  попытался
принять безучастный вид.  -  Пришли мне твою жену,  чтобы покончить с этим и
чтобы я не слышал больше твоей надоедливой фразы.  Ведь ты пьян... Нет, нет!
- вдруг крикнул он  в  страхе,  растопырив пальцы.  -  Уйди от меня!  Если я
захочу твою жену,  я  дам  тебе знать.  Если я  делаю какое-нибудь дело,  то
делаю. Если я не делаю его, то это мое дело. Иди-ка отсюда!
     - Ты  позовешь меня  обратно,  -  икая,  сказал  паша  и,  пошатываясь,
двинулся дальше.  -  Ты получишь ее за полмиллиона.  В чем я мог бы отказать
тебе? Можешь делать с нею, что хочешь. Но только это!




     Рущуку  и  паше  завидовали:  они  удовлетворяли свои  желания,  громко
выражали их,  требовали больших сумм,  бранились. Каждому хотелось подражать
им. Было сброшено еще несколько цепей. Парочки разгорячились еще больше. Там
и сям обменивались колкостями.
     Винон Кукуру за  лавровым кустом позволила прекрасному маркизу Тронтола
поцеловать себя в затылок.  Ее сестра Лилиан, проходя мимо, раздвинула ветви
и сказала:
     - Не стесняйтесь, Феличе, не стоит. То, что вы делаете с этой дамой, не
идет в счет.
     - Почему? - невинно спросила Винон.
     - Потому, что это делают с ней слишком многие.
     - Право,  маркиз,  я  думаю,  что она ревнует.  Кстати,  ведь мы еще не
поздоровались. Дай мне руку.
     Лилиан выпустила ветви.
     - Вы  видите,   Тронтола.   Разве  не  печально,  что  сестры  даже  не
здороваются друг с  другом?  Можно ненавидеть друг друга -  я ничего не имею
против этого,  но здороваться все-таки следовало бы.  Впрочем,  я не питаю к
Лилиан ненависти, ведь она нисколько не выше меня...
     Лилиан вдруг очутилась за кустом, возле них.
     - Я  не выше тебя?  Я настолько же выше тебя,  насколько чистая совесть
выше нечистой...
     - Это красиво сказано.
     Сестры мерили друг  друга  взглядами.  Лилиан стояла,  выпрямившись,  в
своем металлически сверкающем платье,  точно в потоке кинжалов.  Винон мягко
лежала в  своем красном шелку,  выставляя покрытую кружевами грудь;  лицо ее
отливало молочным блеском, точно опал.
     - Это настолько же красивее,  -  заявила Лилиан,  - насколько свободная
артистическая жизнь красивее тайных пороков.
     - О,  какие громкие слова!  -  мягко сказала Винон. - И прежде всего не
тот стоит выше, кто впадает в гнев... Вы знаете книгу моей сестры, маркиз?
     Тронтола попробовал перевести разговор на другую тему.
     - Великолепная книга,  княжна.  Она написана для знатоков. У вас талант
делать вещи литературно возможными...
     - О, тут дело не в таланте, - вставила Винон.
     - Нет, потому что у тебя его нет, - пояснила Лилиан.
     - От  меня его  и  не  требуют.  Талант хорош для  того,  кто не  умеет
пробиться,  как личность... Ты после своего бегства из Рима написала памфлет
на римское общество.  В нем есть все,  что знают и о чем не говорят: живущие
на  содержании  мужчины,   проданные  женщины,   высокопоставленные  шулера,
побочные доходы сановников,  полиция на службе у частных страстей, прикрытые
преступления и противоествественные любовные истории, - вся гамма.
     Тронтола заметил тоном знатока:
     - Ваша сестра красивым жестам швырнула все это в лицо обществу.
     - Возможно.  Но согласитесь,  что женщина, которая печатает такие вещи,
не играет роли сильнейшей.  Она мстит.  Общество ранило ее,  она же не может
сделать обществу ничего:  ей  можно и  не верить,  так как она ведь мстит...
Чего только она  не  рассказала о  Тамбурини;  это  не  помешает ему в  один
прекрасный день  стать епископом Неаполя.  Она  бессильна;  ей  не  остается
ничего  другого,   как  презирать  нас.  Вы  находите  это  таким  достойным
удивления?
     Тронтола воскликнул в растущем смущении:
     - Ваша сестра живет в прекрасном одиночестве!
     - В прекрасном одиночестве! - подтвердила Лилиан. И она опять повторила
то, в чем тысячу раз ее уверяла ее гордость:
     - Стоя  на  сцене  нагая и  залитая светом,  я  поднимаю ослепительный,
победоносный протест против всего лицемерия моей касты,  против всей грязи и
ненависти к телу.
     - И подумать, что другие при этом просто забавляются, - заметила Винон.
     - Почему ты отняла у меня Жана Гиньоль?
     - Вот он, главный вопрос во всей этой сцене.
     - Я отвечу тебе. Потому, что ты хотела отомстить за то, что я жила, что
я  осмелилась жить,  а  ты не осмеливалась.  И  потому,  что ты унаследовала
ненависть нашей матери,  которая ненавидела меня за  все богатые постели,  в
которые я  не позволила положить себя.  И ненависть всего общества,  которое
завидует мне  за  мужество моей жизни.  И  потому,  что  ты  сама принуждена
подолгу  страдать  от  желаний,   которые  я  быстро  утоляю,  и  принуждена
лицемерить!  О!  Весь  тайный  стыд  женщины с  добрым  именем!  Вы  видели,
Тронтола...
     Тронтола сделал безнадежный жест.
     - ...как  коварно она  обошлась с  маленьким русским,  который чуть  не
плакал. Она так рада, что не хочет его. Ее желания для нее пытка... Но потом
над бедной Винон наклоняетесь вы, маркиз, и в это мгновение она не спокойна,
бедная Винон, - совсем не спокойна!
     Тронтола польщенным жестом отклонил от себя эту честь.
     - И все-таки она должна держать себя спокойно,  именно теперь, накануне
ее  представления ко  двору!  Она будет представлена вместе со  своим мужем.
Наконец-то,  ей  прощают мое  существование:  какое  торжество!  А  интриги,
понадобившиеся,  чтобы  добиться этого,  а  поцелуи и  укусы  в  темноте,  а
отречение от последней гордости,  а скука, а грязь в душе... Грязь - о, если
бы мне дали миллионы и царские почести -  я говорю это от всего сердца,  - я
не хотела бы ни минуты дышать тем воздухом, которым дышишь ты!
     - Ты  кончила декламировать?  -  презрительно осведомилась Винон.  -  Я
охотно верю,  что  ты  отказываешься следовать моему  примеру.  Прежде всего
потому,  что ты не можешь.  Ты хотела бы знать,  почему я отняла у тебя Жана
Гиньоль? Потому что я любила его.
     - Ты обманываешь его.
     - Я его не обманывала.
     - Что же это доказывает?
     - Потому что ты не любишь ни его, ни кого-либо другого. Твое прекрасное
одиночество,   -  позволь  это  сказать  тебе,  -  порождение  холодности  и
себялюбия.
     - Потому  что   я   не   хотела  позволить  maman   и   всему  обществу
злоупотреблять собой?
     - О, вечно все общество. Если бы ты в самом деле хотела бороться с ним!
Я делаю это.
     - Ты!
     - Я!  Кто сказал тебе,  что я  менее одинока,  чем ты?  Я прокладываю в
обществе дорогу себе и своим желаниям.  Оно спускает мне многое,  потому что
чувствует, что я показала бы когти. О, я не написала бы книги и не доставила
бы свету безвредного зрелища!
     Винон уже  не  лежала спокойно,  как прежде,  она сильно разгорячилась.
Тронтола вертелся между ними,  чувствуя себя  неловко,  но  в  то  же  время
возбужденный этим взрывом женских темпераментов.
     - Я  писала бы  анонимные письма и  наносила бы  раны своим беззащитным
врагам, нисколько не компрометируя себя.
     - Фуй! - сказала Лилиан.
     Винон пожала своими белыми плечами.
     - И  ты не задыхаешься от всего этого притворства?  -  с  отвращением и
интересом спросила ее сестра.
     - Нисколько.   Ведь  я   высказываюсь  теперь,   и   притом  совершенно
непринужденно.   Я  скажу  вам  еще  больше:  в  ближайшем  времени  я  буду
представлена их величествам, а между тем, не говоря о любовниках, которые не
идут в счет,  у меня имеются две настоящие связи - одна из них с сыном дамы,
которая представит меня.
     Винон  страстно  наслаждалась  своими  собственными  признаниями,   она
опьянялась своей опасной игрой.
     - Я спокойно рассказываю это вам,  Тронтола и Лилиан,  друзья мои. Если
вы  расскажете об  этом кому-нибудь,  вам  никто не  поверит.  Сегодня ночью
говорится и делается многое, о чем завтра никто не захочет знать.
     - Как я презираю тебя! - воскликнула Лилиан от глубины души.
     - Я  уже  объяснила тебе,  что презрение -  единственное,  что остается
тебе.  Все остальное ты прогадала.  Только я -  истинная княжна Кукуру - та,
которая добилась представления своей семьи ко двору и которая вышла замуж за
знаменитого Жана Гиньоль.  Моя сестра только дала ему соблазнить себя,  и он
довольствовался ею лишь до тех пор,  пока был богемой... Теперь она осталась
одна в своей слабости.
     - Я сильна! - возмущенно крикнула Лилиан.
     - Ты слаба, это ясно. Когда кто-нибудь не в состоянии проложить в свете
дорогу своим страстям или желаниям,  он возмущается, бежит в пустыню, сыплет
проклятиями,  громит лицемерие.  Как легко такое свободомыслие! Она обладала
им,  маркиз,  уже  тогда,  когда лежала в  постели Тамбурини.  Maman однажды
хотела  для  разнообразия положить ее  в  постель  Рафаэля Календера.  Какие
потоки возмущения излились тогда на бедную maman!  И все-таки в конце концов
эта гордая душа покорилась - я предсказала это ей сейчас же. Теперь Календер
не  то,  что  ее  любовник,  но  ее  сводник,  -  да,  маркиз,  вам придется
примириться с этим словом!  Вы видите,  вот он,  этот маленький лысый еврей,
ведет переговоры с лордом Темпелем,  которому он доходит до груди. К четырем
или половине пятого утра они сойдутся в цене. Ведь недоступность белоснежной
Лилиан сильно нарушается одним: ее неограниченной потребностью в деньгах. О,
ей  необходимо быть  одетой богаче,  чем  самая  богатая из  тех,  кого  она
презирает.  И она с непрерывным возмущением отдается всем мужчинам,  которые
были бы слишком гадки для меня - для меня, лицемерки.
     - Она  кончила,  она выплюнула всю грязь,  -  сказала Лилиан,  переводя
дыхание,  и обернулась к Тронтола. Но он исчез, очень недовольный Лилиан. Он
думал,  что они поладили друг с другом;  в ту же минуту, быть может, потому,
что  он  поцеловал  затылок  Винон,  она  позволила Календеру продать,  себя
Темпелю.  Он нашел, что она чересчур поспешна в своих решениях. Она напрасно
искала его и казалась разочарованной. Винон догадалась о том, что произошло,
и расхохоталась. После этого сестры заметили, что воспользовались совместным
пребыванием с  третьим,  чтобы высказать друг  другу то,  что  думали одна о
другой. Они удивились: это совсем не входило в их намерения. Оставшись одни,
они  подумали о  том,  что  можно было  бы  сделать еще,  ничего не  нашли и
последним взглядом дали понять друг другу,  как каждая из них рада,  что она
не такова, как другая. Затем они разошлись.




     Между тем герцогиня все танцевала.  Она переходила из  рук в  руки;  ей
чудилось,  что  она  скользит все  дальше,  точно входит в  глубь сверкающих
стенных зеркал,  где празднество с  гулом безбрежно разливалось по  красным,
трепещущим теплом странам,  -  и  всюду,  во всем этом гуле,  шумела,  точно
мягкие, тяжелые шелковые знамена на южном ветре, ее собственная кровь.
     Раз ей показалось,  что ее кавалер исчез.  Ей казалось, что она носится
по залу одна, отрешившись от всего. Она откинула голову назад, почти закрыла
в своем неистовстве глаза,  а руки,  белизны и благородства линий которых не
скрывал  глаз,  слегка  подняла.  Из  разреза  платья  выглядывала нога.  На
кончиках пальцев,  став выше,  она неслась,  не зная куда,  в объятиях бога.
Такой  она  увидела  себя  в  зеркале и  улыбнулась воспоминанию:  вакханке,
которой она была в  течение одной ночи,  когда-то,  в  ранней юности,  в год
войны  в  Париже  на  балу  в  Опере.  Та  ранняя  и  непонятная маска  была
предвосхищенным отражением того,  что теперь стало действительностью...  "Но
действительность ли это теперь?  Где мое я?  На том месте,  где я стою в это
мгновение,  или в том воспоминании,  или там,  в зеркале - в какой маске и в
какой Грезе?"
     Она трепетала от каждого желания,  которое вспыхивало где-либо в  зале;
каждый взрыв сладострастия, в котором извивалось чье-либо тело, вырывал стон
из  ее  груди.  Она  приходила в  ярость  вместе с  возмущенной Лилиан,  она
наслаждалась вместе с победителем доном Саверио и разделяла его милостивые и
сильные желания.  Она  переживала вместе с  бедным королем Фили  его  жалкий
порыв и со всеми молодыми людьми вокруг себя невыразимую, готовую на смерть,
тоску их  по ее объятиям и  устам.  Несколько капель горечи из мучимой плоти
Рущука проникло в  нее,  и  все томление утопавшего в блаженстве тела дивной
графини Парадизи.
     В  зале  говорили о  сцене между Лилиан и  Винон.  Нескольких слышавших
повторяли  отрывки  из  нее,  Тронтола  услужливо дополнял.  Он  рассказал и
герцогине.  Она  встретилась с  Винон у  колонны,  под терракотовым сатиром,
игравшим на волынке и ударявшим в цимбалы, и сказала:
     - Я  люблю вашу сестру,  Винон.  Но вами я восхищаюсь:  вы знаете,  что
значит наслаждаться!  Все должно служить вашему наслаждению,  даже немилость
света. Я понимаю вас!
     - Не правда ли,  герцогиня?  Я  думаю,  мне не хотелось бы наслаждения,
если бы оно не требовало столько лицемерия.
     - Что  вышло  из  вас,  беззаботной  девочки!  Великая  любовница...  А
любовницы,  как  вы  и  я,  скорее добиваются наслаждения,  чем  возмущенные
фанатики свободы,  как  Лилиан и  я...  Вы  знаете,  что  я  собираюсь стать
королевой?
     - Вы пугаете меня,  герцогиня. Сможете ли вы тогда милостиво забыть то,
что узнали обо мне сегодня?
     - Я  попрошу вас  стать  любовницей моего мужа.  Это  облегчило бы  мою
задачу...  Это в  том случае,  если я вступлю на престол Далмации в качестве
супруги Фили.  У  меня  есть  выбор:  я  могу это  сделать также в  качестве
возлюбленной Рущука. Что вы советуете мне?
     - Связь с Рущуком. Мне власть не доставила бы удовольствия, если бы она
была законной и не требовала борьбы и интриг.
     - Пожалуй.  Я была бы коронованной куртизанкой.  То, чего я не добилась
революцией, я получила бы, играя, в спальне.
     Она  наслаждалась этим  представлением,  она  влюбилась в  него.  Винон
засмеялась.  Она небрежно протянула два пальца по направлению к Тронтола: он
бросился к ней. В то же время она сказала:
     - Герцогиня, мой муж.
     И Жан Гиньоль низко поклонился.




     У него было лицо кроткого фавна, с большим мясистым носом, поставленным
немного  криво.  В  темно-каштановой  бороде  поблескивали  рыжеватые  нити.
Светлые  брови  изумленно  изгибались  под  плоско  лежавшими  волосами,   а
солнечные карие  глаза  смеялись.  Его  трудно было  понять;  он  казался то
застенчивым,  то очень самоуверенным,  то шутливым, то тоскующим, то наглым,
то беспомощным.
     - Здесь слишком жарко,  -  сказала она ему,  -  пойдемте подышим свежим
воздухом.
     Они  прислонились в  соседнем зале к  открытому окну и  несколько минут
стояли молча.  Дул  северный ветер;  сильный порыв  его  заставил вздрогнуть
обоих. Герцогиня обернулась и заметила, что они одни. Жан Гиньоль не отрывал
от нее взгляда; его дерзость показалась ей ребяческой.
     - Мы можем пойти дальше, - сказала она. - Здесь столько места...
     - Все,  что вы хотите,  герцогиня, - немного хрипло сказал он. - Только
не тосковать по вас!
     Она смутилась, - так искренно это звучало.
     - Разве это так плохо?  -  почти томно ответила она. Он набросил на нее
пуховую накидку и при этом коснулся пальцами ее плеча. Она закуталась в нее,
озябшая и  возбужденная.  Потом бросила взгляд на  бальный зал,  из которого
вырывался свет,  точно  сияющее  фосфорное облако.  Со  всех  сторон  манили
блуждающие огоньки. Ряд зал, по которым она проходила с поэтом, среди снопов
света  лежал  почти  сумрачный от  одиночества.  Герцогиня чувствовала,  как
судорога  навеянного  танцами  сладострастия  разрешается,  уходит  от  нее,
возвращается в тот очаг пламени.  Она устала.  Ее сердце,  раньше бившееся с
безумной быстротой,  билось теперь очень медленно.  В затылке и в темени она
ощущала  болезненное  раздражение тайного  возбуждения,  подстерегавшего под
видимой сонливостью.  Ночь будет бессонной,  она  знала это  заранее.  И  ей
хотелось дать  успокоить себя.  Хотелось любить.  Ее  томило сладкое желание
слышать серьезные, нежные слова, положить руки на склоненные перед ней плечи
и позволить обожать себя.
     - Разве это так плохо?
     И она улыбнулась ему, подняв полные белые плечи.
     - Это ужасно, - решительно объявил он, наморщив лоб.
     - Но почему? - спросила она, искренне огорченная. - Какой яд я могла бы
влить в жилы того, кто полюбил бы меня? Вы думаете, что я зла?
     - Напротив, - нехотя сказал он, коротко качнув головой.
     - Но я не знаю, кого вы могли бы любить. Ни один человек не в состоянии
заставить вас полюбить себя.
     - Это совсем не так трудно, - медленно, мечтательно сказала она.
     Он становился все сдержаннее.
     - Быть может, вы все-таки любите кого-нибудь... кого нет здесь и...
     - И?
     - И кто вполне понимает вас?
     Она очнулась и с улыбкой подумал о Нино.  Что понимал Нино? Но он любил
ее. Она сказала:
     - Я требую только мужества.
     И  ее улыбка стала совсем загадочной,  немного легкомысленной,  немного
мечтательной: он не мог понять ее. Вдруг он спросил:
     - Я вас кажусь очень глупым?
     Она звонко рассмеялась.
     - Я  только всегда удивляюсь,  когда тот,  кто пишет циничные книги,  в
жизни оказывается таким невинным.
     Его большой нос казался очень пристыженным.
     - Только не обижайтесь, вы от этого нисколько не проигрываете. Это даже
гораздо оригинальнее.  Две молодых княжны чуть не дерутся из-за вас - право,
когда я говорила с Лилиан,  одно мгновение я видела по глазам Винон, что она
не  может  больше выдержать;  затем она  занялась маркизом Тронтола.  Вы  же
бродите по залам,  немного рассеянный,  и  наконец развлекаете в углу старую
даму.
     - И это вы видели? А вы казались такой увлеченной.
     - О,  быть может, я всегда только кажусь... Но мы говорили о вас. Можно
быть откровенной?  Когда видишь вас,  как-то  не  верится в  вашу жизнь.  Вы
увезли одну княжну и женились на другой. Кроме того, вы тот человек, который
в Европе,  где никто больше не читает стихов,  произвел стихами такой фурор,
как другие...
     - Биржевыми аферами  или  скандальными процессами -  именно  такой.  Но
вникните в  мои стихи!  Их язычество не только в  невинном отсутствии стыда.
Они  языческие еще и  потому,  что отливают жизнь,  великую жизнь и  всех ее
богов,  в  благоговейную форму,  потому  что  в  ветре,  в  солнце и  в  эхе
заставляют предчувствовать некоего, кто стоит за ними, и потому что они дают
понять,  что этот некто -  мы сами; потому что они прославляют нас и могучую
землю,  каждому  из  наших  переживаний сообщают  красивый лик  и  оставляют
каждому из наших ощущений его собственное тело, его здоровое тело... Я очень
велик,  герцогиня,  -  я, давший выражение этому язычеству: ибо моими устами
говорит  эпоха,   дивная,   еще   очень  тревожная,   только  стремящаяся  к
оздоровлению эпоха  Возрождения,  к  которой мы  принадлежим.  Избранные,  в
которых эпоха чувствует себя,  чувствуют и меня: вы, герцогиня, прежде всех.
Массы,  встретившие меня вихрем одобрений и  возмущения и расхватавшие сотни
изданий,  -  они  приветствуют  или  осыпают  бранью  во  мне  обыкновенного
сквернослова.
     Он прервал себя и спросил:
     - Вам не скучно слушать все это?
     Она не ответила. Он горячо и со вздохом сказал:
     - Простите, мой вопрос был обиден. Если бы вы знали, мне все становится
ясным с опозданием на две секунды...  Теперь я перейду к княжнам и скажу вам
то,  что вы уже знаете; что я не соблазнитель и не struggler for life. Я сам
не знаю,  как все это могло случиться со мной.  Я  переживаю от всего только
отражение.  Я  стою  у  бассейна  между  двумя  статуями.  Одна  погружена в
созерцание самой себя и  прислушивается к  себе,  другая вглядывается в мир.
Обе отражаются в  бассейне,  и  я  разглядываю их  в  воде,  где они немного
туманнее, немного чище, немного загадочнее.
     - Вы сочиняете свою жизнь?
     - Да...  Многое,  конечно,  действительность.  Так,  я думаю, что Винон
любит меня.  Я  твердо верю,  что она любит только меня и  что ее  кокетство
обманывает лишь других, но не меня.
     Это он сказал очень гордо. Герцогиня нашла его трогательным.
     - Напротив,  Лилиан, - продолжал он, - холодна. Я никогда не воображал,
что  составляю что-нибудь  для  нее.  Но  я  хотел  пережить все  это  из-за
красивого стиха! Я увез ее - о, я буду искренен - потому что она была княжна
и  прекрасна,  и  в своем несчастье доступна мне.  Мы,  мужчины,  жалки,  мы
осмеливаемся взять  только то,  что  доступно...  Когда  она  стала моей,  я
мало-помалу заметил,  что  она моя жена.  Она была мятежницей,  она восстала
против  света,   навязавшего  ей   Тамбурини.   Я   был   бродягой,   полным
бессознательной,  прекрасной ненависти! Она имела за собой позор и бегство и
освободилась от всяких моральных обязательств:  она обманывала и  меня самым
непристойным образом - словом, она была вне вопросов морали, как и я, потому
что я мог рассказать о себе самые постыдные вещи.  Ах! Мы были предназначены
друг для друга.  Она,  возмущенная,  чувствовала мои еще едва слышные стихи.
Она была княжна и бедна, я был беден и поэт.
     - Вы любите ее еще!
     - А потом, когда Винон отняла меня у нее, и она стала совсем одинокой -
ее книга,  эта чудесная книга,  которую она швырнула, как красивую, толстую,
пятнистую  змею,  в  лицо  свету,  так  решительно,  так  безбоязненно,  так
свободно...
     - Вы еще любите ее! - повторила герцогиня, восхищенная.
     Он опомнился и весь съежился:
     - Нет. Ведь она презирает меня.
     - Но вы, вы!
     - Вы слышите,  меня презирают...  Я как ребенок, я принадлежу тому, кто
хорошо обращается со мной.  Поэтому я  остаюсь с  Винон;  она милая девочка.
Когда я вижу Лилиан -  она даже не избегает меня, - она так горда, она такая
артистка! - мне хочется только плакать при мысли о том, какой я буржуа!
     - Значит, вы любите ее.
     - Люблю ли я вас самое,  герцогиня? Это было бы гораздо интереснее. Ах!
Тогда я  должен был бы не только пасть духом оттого,  что я буржуа.  Тогда я
мог  бы  спокойно повеситься,  потому что я  не  дон Жуан и  не  Риенцо,  не
художественное произведение и  не великий художник,  не Иисус,  не белокурое
дитя,  не  старый клоун,  не Гелиогабал,  не Пук,  не дон Саверио и  даже не
всегда Жан Гиньоль... А все это герцогиня, все это нужно вам!
     Она остановилась в  изумлении.  Это было в  длинной зеркальной галерее,
среди золота и хрусталя,  и она слышала, как замирали их шаги. В зеркале она
видела подвижное, гримасничающее лицо своего спутника, его шутливую грусть -
и  видела,  что он дрожал от тайного желания высказать ей в безобидной форме
вещи,  с  которыми носился уже давно,  которые взвешивал и закруглял в своем
уме. Он увидел в зеркале ее улыбку и сознался.
     - К чему хитрить! Я сдаюсь. Да, герцогиня, я интересуюсь вами уже много
лет.  Я читал светскую хронику, слушал все, что говорили о вас, разгадывал и
дополнял...  Да,  я один из тех,  кому вы дали материал для грез:  я один из
многих.  Такая женщина,  как вы,  становится для молодого человека в пустыне
суетливого города и  чердачной комнаты спутницей жизни.  В  газете он иногда
встречает ваше имя;  оно  написано для  него золотыми буквами,  и  его мечта
преследует ваши  золотые следы  до  сказочного берега,  уносится за  вами  в
пышные,  утопающие в  цветах,  шумящие от  наслаждений города,  на  упоенные
любовью моря или к старым,  могучим творениям,  в среду одухотворенных,  все
понимающих людей,  которых юношами мы  представляем себе  живущими где-то  в
мире и в несуществовании которых убеждаемся лишь мало-помалу, с трудом...
     - Я была вашей музой?  - спросила она. - Вы хотите польстить мне, но вы
не знаете...
     - О,  польстить!  К чему льстить,  когда сам слишком самоуверен,  чтобы
желать хорошего суждения о себе!..  В образе вашем, герцогиня, мне в течение
десяти  -  двенадцати лет  представлялись мои  юные  язычницы,  мои  хрупкие
танагрские фигурки -  уже  тогда,  когда они  еще неизвестные стояли в  моей
мансарде.  Я  знал о  вас,  как о  великой поборнице свободы.  Потом в  один
прекрасный день  вы  стали  фантастической искательницей красоты.  Затем  вы
превратились в  жрицу любви,  которая стонет и вскрикивает в моих книгах,  и
которой я обязан своей славой.
     Он  продекламировал  это  глубоко  серьезным  тоном,  с  торжественными
жестами.
     - Теперь я  ежедневно смотрю на ваше лицо и ежедневно нахожу новое.  Вы
очень добры,  вы фривольны,  вы то жестоки и небрежны,  то задорны, то полны
чистого веселья, то мягки до грусти.
     "Вы смертельно пугаете Рущука с чистой высоты вашей бессмертной грезы о
свободе.  Вы  язвите ему и  насмехаетесь над ним,  бедного же короля Фили вы
утешаете и  щадите.  Вы -  легкий дух,  играющий этими бедными,  не имеющими
выбора,  телами...  Среди  сладострастнейшего вальса вдруг раздается,  точно
безумный аккорд,  ваше рыдание...  Вы возмущаетесь с Лилиан, наслаждаетесь с
Винон. Вы - Винон и Лилиан и все остальное. Я уже сказал вам, чем надо быть,
чтобы удовлетворить вас... Посмотрите на себя в зеркале - сосчитайте себя!
     Зеркала стократ повторяли ее образ. То с обращенным вперед лицом, то со
сверкающим  затылком,   то  с  задумчивыми  глазами,  то  с  улыбкой,  то  в
мечтательном сумраке,  то  бледная и  холодная,  то  искрящаяся от радости и
света свечей,  то похожая на мимолетный фантом,  двигалась она -  всегда она
сама - под меняющимся светом и исчезала в стеклянной глубине.
     Тихо, немного печально, подумала она о вакханке, которой была когда-то,
в юности.
     - Я прежде уже раз узнала себя, - сказала она, - какой я была много лет
тому  назад в  течение одной ночи...  Посмотрите,  вот  там,  сзади,  на  ту
маленькую  фигуру  под  золотыми  гирляндами двери:  это  Хлоя,  призывающая
Дафниса.
     - Это из вашего детства?
     - Да.
     - Игра.   Вы  -   игра,   ежедневно  обновляющаяся.  Вы  -  неожиданное
настроение,  нечаянное ощущение,  шествующее в  здоровом,  праздничном теле.
Даже ваши платья -  душа!  Язычница,  каждое утро просыпающаяся, точно вновь
родившись на свет,  с  новым солнцем в глазах,  с полным забвением вчерашних
сумерек!.. В эту минуту вы вся - дух и на несколько мгновений настроены так,
как настроены всю жизнь чисто духовные люди,  о  каких грезил тот юноша.  О,
это  хорошо,  что  вы  сейчас снова станете иной!  Если бы  все осталось как
теперь,  как будто вы стоите с цветным мелом в руке и рисуете мне картины, а
я  читаю вам стихи,  и  в  обмен душ вы вкладываете как раз столько женского
очарования,  сколько нужно, чтобы дать гений мужчине, который чувствует вас:
о, это было бы опасно! В конце концов он полюбил бы вас!
     "Полчаса тому назад, - подумала она, - мне хотелось быть любимой им".
     Она недовольно сказала:
     - Из всех моих настроений вы забыли одно очень естественное.
     - Неужели?
     Она посмотрела на  него в  зеркале.  Он  казался элегантным,  светским,
вызывающим в своем синем фраке,  высоком воротнике, бархатном жилете. Но его
лицо  фавна,  казалось,  беспомощно выглядывало из-за  стволов леса  или  из
мансарды, о которой он говорил.
     Она повернулась и  пошла обратно по  залам,  по которым они пришли.  Он
последовал  за  ней,  безгранично  испуганный  переменой  в  ее  настроении,
спрашивая:
     - Можно мне в другой раз рассказать вам,  что я вижу в моем бассейне, в
бассейне с двумя статуями? Я вижу в бассейнах и зеркалах только вас.
     Якобус говорил:
     - Следовать за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла.
     - Он похож на Якобуса не только этими словами. Мне скучно с ним.
     Перед ними, горя и волнуясь, открылся бальный зал. Несколько запоздалых
игроков Из комнат с рулеткой брели к нему, точно ослепленные насекомые.
     Жан Гиньоль мягко просил:
     - Можно мне быть тихим, покорным, нежным толкователем вашей души?
     Она возразила:
     - Толковать не имеет смысла, когда можно столько переживать.




     Она отослала его со своей накидкой.
     Тотчас же из-за колонны выступил какой-то господин и поклонился ей.
     - Господин Тинтинович?
     Обветренное  лицо  придворного  задвигалось,  как  будто  он  собирался
щелкать орехи.
     - Здесь, герцогиня, чувствуешь, для чего рожден!
     - Для чего же, мой милый?
     - Я  обладал многими женщинами,  я работал в рудниках и спал на диванах
игорных домов Парижа.  Теперь я граф и очень богат.  Для вас я готов сделать
еще больше! - с силой воскликнул он.
     - Вы говорите, по крайней мере, то, что думаете. Итак?
     - Там,  в вашем бальном зале,  видя вас танцующей, я сказал себе: граф,
ты прогадал жизнь,  если герцогиня не будет твоей.  Ты возьмешь ее с  собой,
никто больше не  увидит ее.  Ты  сделаешь ее  королевой Далмации,  для того,
чтобы она вышла за тебя замуж.  Короля ты устранишь,  свою жену тоже, Рущука
растопчешь.  Всем,  кто  стоит на  твоем пути,  придется иметь дело с  твоим
оружием. И она будет королевой, а ты будешь обладать ею - всегда.
     - Благодарю вас,  -  ответила она. - Мне хотелось бы прежде сделать еще
один тур вальса.
     Тинтинович остался один, в сильном недоумении.
     Но на пороге к ней подлетел Палиоюлаи.
     - Он оскорбил вас своей навязчивостью,  негодяй? Он будет надоедать вам
еще больше,  я знаю его.  Прикажите, герцогиня, и он исчезнет в эту же ночь.
Верьте моим честным намерениям, я очень могущественная личность...
     - И вы убьете вашего короля,  его министра, вашу жену и всех, всех, кто
мешает вам жениться на мне, иметь меня для себя одного - навсегда. И все это
потому, что сегодня ночью вы чувствуете себя немного возбужденным. Благодарю
вас за доброе намерение.
     Она танцевала -  и  в глазах и лепете всех молодых людей,  руки которых
касались его корсажа,  она узнавала то же желание -  сдержанное, горькое или
упрямое, - похитить ее, запереть, обладать ею - всегда. "Ни один не способен
любить меня в этот час, когда я прекрасна и жажду любви, - не думая об утре,
когда я стану чужой.  Жан Гиньоль,  расчленивший все движения моей души,  не
почувствовал -  или не  хотел почувствовать -  одного,  которое относилось к
нему самому. В глубине души он, может быть, боялся - как и все остальные. Но
он  хотел  бы  всегда,  всегда лежать у  моих  ног,  как  хотели бы  этого и
Тинтинович,  и Палиоюлаи,  и Фили,  и Рущук,  и все остальные.  О, я изведаю
многих из  них -  быть может,  и  того,  кто в  это мгновение дышит над моей
грудью.  Но это будет только так, как будто я подношу к губам букет. Ни один
человек не отвечает мне.  За эхом стою я сама: так говорит мой поэт. Во всех
зеркалах,  стократ,  до самой зеркальной глубины,  танцую я  -  всегда я,  -
совсем, совсем одна".
     Воздух в  огромном зале  был  удушливый,  кисловатый и  жаркий.  Вальсы
стонали лихорадочнее и  томительнее.  На  полу  шуршали сухие  цветы.  Шорох
шаркающих ног звучал безутешно.  Сквозь шторы просачивался дневной свет:  то
одна,  то другая женщина замечала в зеркале желтизну своего лица и исчезала.
Рущук сказал Измаилу-Ибн-Паше:  "Чтобы больше не слышать твоей фразы",  -  и
ушел с Мелек.  Винон уже была в гардеробной.  Маркиз Тронтола вертелся между
дверьми в  ожидании благоприятного момента.  Вдруг он улизнул,  бросив косой
взгляд на плаксивое лицо дивной графини Парадизи.  Она утешилась с  мистером
Вилльямсом  из  Огайо.  Лилиан  обменялась  несколькими словами  с  Рафаэлем
Календером. Затем она, белая и надменная, вышла из зала, не обращая внимания
на лорда Темпеля, поклонившегося ей. Он последовал за ней, спокойный и очень
надменный.  В  задних комнатах дон  Саверио вел деловую беседу с  некоторыми
господами,  которым везло в карты.  Графы Тинтинович и Палиоюлаи встретились
последними  у  выхода.  Они  хотели  враждебно  разойтись,  но  повернулись,
пробормотали:  "Бедный друг" и  потрясли друг  другу ловкие руки.  Подле них
зазвенел женский смех,  -  и  придворные тут же поладили с  двумя стройными,
накрашенными блондинками, экипаж которых куда-то исчез.
     По опустевшим залам с их полным театрального обмана блеском,  неутомимо
шагал,  помахивая скипетром,  король  Фили  в  пурпурной мантии  и  бумажной
короне.  Время от  времени он делал повелительный жест и  говорил,  поднимая
кверху ручки:
     - Ну, куда вы девались, господин фон Рущук? Теперь вы, наконец, знаете,
кто  из  нас  двух  король?  Один из  нас  господин!  -  смело выпрямившись,
утверждал он.
     Но  лакеи  уже  тушили  свечи.  Король видел,  как  тень  поглощает его
царство;  вздыхая и  путаясь в своем шлейфе,  он двигался по все более узкой
полосе света.  Наконец,  бледный свет утра выгнал его из дому, мимо зевающих
лакеев. Никто не обратил на него внимания.
     Герцогиня стояла  на  балконе  своей  комнаты;  она  увидела  короля  в
утреннем свете  на  пустой  улице.  Наклонившись вперед,  видимо  робея,  он
негибкой походкой сановника шел по дороге в своем печальном великолепии.  Он
показался   ей   концом   празднества.    Она   вспомнила   неиспользованное
сладострастие,  которое носила по залам на своих губах,  своей груди,  своих
скользящих бедрах и  посмотрела вслед этому величеству,  на  которое не было
никакого спроса.
     Она  послала  за  ним  лакея;  иначе  король  заблудился бы.  Лакей  со
скучающим видом шел  впереди,  в  двух  шагах;  потом шел  Фили,  а  за  ним
мальчишка-булочник,  которого привлекло это  зрелище.  К  нему присоединился
какой-то человек,  несший дрова.  За ним подошла девушка с корзинами овощей,
затем другая с  пустыми руками,  в красном жакете,  со следами ночи на лице.
Все они шли молча и  тихо ступали.  На  их  лицах не  было насмешки,  скорее
робость.  В этой странной фигуре они видели что-то великое,  которое, они не
знали почему,  попало к ним на улицу в шутовском виде. Парни подняли с земли
шлейф короля Фили. Так шествие зашло за угол.




     Она  поручила кавалеру Муцио выведать,  сколько дон Саверио заработал в
прошлую ночь.  Муцио уже знал это.  Принц сам не  играл;  но  налог на дам и
игроков принес ему 55.000 лир.
     - И  к этому блестящему делу,  -  заметил секретарь,  -  присоединяются
доходы с соседнего дома, где у его сиятельства есть дело не менее блестящее.
     - Какое дело?
     - О,  в  нем  также принимают участие дамы  и  мужчины -  и  даже очень
горячее участие. Это в некоторой степени дополнение к дому вашей светлости.
     - Я хочу взглянуть, что там такое.
     - Не советую. Вы разгневали бы принца. К тому же ваша светлость были бы
сами слишком... изумлены.
     - Тогда скажите, что там происходит.
     - Ваша светлость,  платите мне сто лир, и за это я выдаю многое. Но так
как и дон Саверио иногда дарит мне сто лир,  то должно быть нечто, чего я не
выдаю.
     И он ухмыльнулся, показав желтые зубы.
     Поздно вечером появился,  напевая,  дон Саверио, матово-белый и гибкий;
он был навеселе.  Он сообщил, что фехтовал, имел деловое свидание на бирже и
с  подругами своей сестры Лилиан побывал в  кабачке.  Фрак на  груди у  него
оттопыривался,  так  туго его  карманы были набиты ассигнациями.  Он  сел  и
принялся есть  конфеты.  Он  внушал  герцогине презрительное и  недоверчивое
расположение, точно красивый, желтый дикий зверь, прогуливающийся на свободе
после успешного применения когтей и зубов.
     Она поцеловала его; он сейчас же вытащил из кармана лист бумаги.
     - Здесь  у  меня  имена  почтенных людей,  добивающихся мест  городских
чиновников.  Подпиши это, дорогая. Твоей рекомендации придают значение, и ты
поможешь всем.
     - И тебе тоже?
     - Как это мне?  Прежде всего городскому управлению,  которому мы  дадим
дельных служащих. В награду оно даст нам еще два куска земли.
     - Оно поразительно щедро, ваше городское управление.
     - Что ты хочешь? Мы особы, с которыми считаются.
     Она подумала.  "Претенденты,  -  думала она, - дают ему взятки. Он дает
взятки представителям города. За это он получает дома почти даром. Но взятки
он заставляет давать меня, а дома оставляет себе".
     Она покачала головой.
     - Твои дела становятся слишком запутанными.  Я не последую за тобой, ты
напоминаешь мне свою покойную мать.
     - Ах,  что  там!  Maman вбила себе в  голову,  что  должна вернуть свои
потерянные деньги,  хотя бы их пришлось вытащить из карманов других.  У меня
более здоровые взгляды: я убежден, что деньги других так или иначе попадут в
мои карманы.  Но вы, женщины, похожи все одна на другую; в денежных делах вы
или не знаете меры или трусливы. Вам недостает разумной силы... Ты не хочешь
иметь никакого отношения к моим листам,  не правда ли?  Я понимаю это. Вечно
подписывать свое имя не  может не надоесть такой женщине,  как ты.  Я  и  не
требую этого.  Дай  мне только доверенность.  У  меня бумага с  собой,  одна
минута - и готово. Нотариус подписал заранее...
     Она взяла лист и  прижала к его лицу.  Кончик его носа проткнул бумагу.
Он мелодично засмеялся:
     - Какая милая шутка!
     Он  поцеловал ее  в  шею.  Она ответила поцелуем;  он  казался ей очень
красивым в своей алчности.
     У нее еще были закрыты глаза после страстного объятия; он сказал:
     - Чтобы не забыть:  вот,  возьми доверенность,  - эту дырку мы заклеим,
это пустяк... Что, ты не хочешь? Это меня просто удивляет.
     Он немного нетерпеливо привел себя в порядок перед зеркалом.
     - Ты передумаешь.  Кстати, я хотел тебе сказать, что у тебя плохой вид.
Надо будет сделать что-нибудь для тебя. Придется прекратить балы и приемы.
     - Ну,  что ж  доверенность?  -  небрежно спросил он  на следующий день,
входя в ее комнату. Она лежала на солнце, перед диваном, прижавшись грудью к
подушкам,  а  губами к  лицу красивой девушки.  Со  вчерашнего дня ее томило
желание увидеть маленькую прачку с глазами газели и приплюснутым африканским
носиком.  Муцио привел ее и, ухмыляясь, сказал: "Но ваша светлость не должны
давать ей белья". Она не дала ей белья.
     - Какая милая картинка! - сказал дон Саверио. - А что ж доверенность?
     - Ты надоедаешь мне.
     - Это мы выпроводим отсюда,  - тотчас же решил он. Он схватил девушку и
вытолкнул ее за дверь.
     - Ты бледна,  дорогая, а временами вдруг становишься красной. Твоя рука
холодна, что с тобой?
     - Ничего особенного.
     Она не  считала его вправе интересоваться процессами,  происходившими в
ее  теле.  Это  все  были болезненные явления,  связанные с  ее  критическим
возрастом.  Они  ежедневно менялись;  боли  то  там,  то  здесь,  неприятные
ощущения, менявшие направление, как ветер. Она сказала:
     - Я удивляюсь тебе. Будь так добр, оставь меня одну.
     - Ты кажешься также возбужденной. Оставить тебя одну было бы бездушно.
     Он приотворил дверь и крикнул:
     - Доктор,  войдите!..  Ты эксцентрична,  дорогая.  И вид у тебя страшно
плохой. Доктор Джиаквинто исследует тебя. Поосновательнее, доктор!
     - Вы  сделаете  мне  одолжение  исчезнуть?  -  ласково  попросила  она,
поднимаясь.
     Врач  был  маленький худой  старичок,  в  желтом костюме,  с  крашеными
усиками,  вертлявый,  как  юноша.  Кончиками пальцев он  то  и  дело ласково
проводил по своей лиловой шелковой рубашке.  Вдруг он попробовал силой взять
герцогиню за руку.
     - Мой пульс в эту минуту бьется слишком быстро,  -  объявила она, играя
маленьким ядром из  яшмы с  золотой крышкой,  которое принц придвигал к  ней
каждый раз, как говорил о доверенности.
     - Возможно,  что у  меня легкий жар.  Рука у  меня немного дрожит.  Она
может уронить эту чернильницу,  которая легко открывается,  на вашу красивую
рубашку. Это было бы очень неприятно!
     Старик отскочил.
     - Жар у вашей светлости имеется несомненно,  -  залопотал он.  -  Вашей
светлости необходим полный покой. Тень, запертые окна...
     - Слушай внимательно,  дорогая,  -  сказал принц.  -  Я  замечаю каждое
слово.
     - Никаких выездов,  никаких визитов,  -  словом, запереть двери дома, -
продолжал доктор.
     - Запереть двери дома, - повторил дон Саверио. - Это самое главное.
     - Мне кажется то же самое, - сказала она, пораженная и оживленная. Ведь
это было настоящее приключение.
     Возлюбленный и  врач на цыпочках вышли из комнаты.  С  этого часа слуги
неслышно скользили по коридорам и комнатам. Герцогиня иногда присушивалась с
легким страхом.  Больше не было слышно забавной сутолоки говорящих животных,
которые пели,  скатывались вниз по перилам лестниц,  лгали, прислушивались и
держались друг за друга,  как держатся хвостами обезьяны.  Теперь она видела
только робкие фигуры,  жавшиеся иной раз вдоль стены; они пугались, когда их
окликали,  что-то шептали, и лица их были бледны. Электрические звонки глухо
дребезжали; их обмотали шерстью.
     - Это долго будет продолжаться? - спросила она Муцио.
     - Пст!  -  произнес кавалер, сильно испугавшись, и отскочил в угол. Она
громко засмеялась, и он во всю свою длину упал на ковер.
     Она призвала к себе Чирилло,  портье, и сказала ему, что желает выехать
из дому.
     - Ты не будешь настолько глуп,  мой друг, чтобы хотеть рассердить меня.
Чего ты  ждешь от  принца?  Ты  ведь знаешь,  что он может вознаградить тебя
только моими деньгами... Вот тебе тысяча лир.
     Чирилло поклонился так низко, что его тройной подбородок почти коснулся
земли. Когда он поднялся, он был так же спокоен и величествен, как прежде.
     - В таком случае я обещаю тебе пятьдесят тысяч лир.  Если хочешь, я дам
тебе вексель.
     Колени Чирилло чуть-чуть  подогнулись,  но  только на  секунду.  Он  на
мгновение закрыл глаза, потом принял прежний вид.
     - Ты не хочешь? В таком случае иди.
     Вечером она опять призвала его к себе. Он пришел не скоро.
     - Сто тысяч, - только сказала она.
     Толстый, весь в галунах, портье упал на колени.
     - Смилуйтесь!  -  простонал он. - Ваша светлость, не прибавляйте больше
ничего! Я мог бы сделать это!
     Он поднялся и, спотыкаясь, вышел из комнаты.
     Ее сострадание длилось недолго; она позвала его обратно. Но вместо него
появился Муцио с укоризненной гримасой на лице.
     - Зачем  ваша  светлость искушаете слабого  человека?  Ведь  он  только
плоть.  Почему ваша светлость не обращаетесь ко мне -  к  духу и воле?  Я со
спокойным достоинством дал  бы  понять вашей светлости,  что  вы  не  можете
выехать и за сто тысяч лир, потому что ваше здоровье не позволяет этого... К
тому же вы, вероятно, не вернулись бы.
     - Муцио, вы получите двести тысяч.
     - Это целое состояние! - сказал он с искренним восхищением. - Но - и он
разом опустил приподнятые плечи - я должен был бы проживать его в Америке. И
еще вопрос,  добрался ли бы я туда невредимым.  Здесь,  в Неаполе,  я всегда
заработаю на жизнь; я умерен и люблю свою родину.
     - Жаль,  - сказала она и отпустила его. В душе она была почти счастлива
прочностью своей тюрьмы и всем тем, что отваживались делать с ней.
     Утром,  когда улица пела  и  сверкала,  она  опять лежала в  окне между
каменными фантазиями фасада.  Подле нее к  фиолетовому небу из  причудливой,
пузатой церкви  несся  звон.  Ангелочки на  улитках скакали перед  ней  -  в
сказочную страну.
     На  улице,  окруженная  любопытными,  сидела  сомнамбула с  завязанными
глазами, черная и убогая, и предсказывала счастье. Босоногие парни в красных
шерстяных  колпаках  продавали  слизистых,   хрящеватых,  морских  животных,
обнаженных или в скорлупе. Солнце пестрило лица девушек, их платки сверкали.
Из  мисок  бежавшего повара вырывался пар  кушаний.  Искрились медные котлы,
развешенное белье шумело на ветру.
     На  противоположной  стороне  улицы  старик  в   лохмотьях,   с  бритым
подбородком,  вертел маленькую детскую шарманку.  Среди шума никто не слышал
ее слабых звуков.  Какой-то мальчик подошел и стал подпевать.  Старик бросил
ручку,  добродушно и  с поразительной силой схватил мальчика сзади и посадил
его себе на плечо.
     "Кто это так обращался с детьми? - думала герцогиня. - Проспер?"
     Он в упор,  с ожиданием,  смотрел на нее.  Она улыбнулась. Он подошел к
самому окну.  Мальчик выпрямился, держась за голову старика, и вытянул руку.
Герцогиня написала несколько слов,  завернула в  бумажку деньги и  осторожно
бросила.  Мальчик подхватил бумажку и сунул ее за ворот старика.  Она отошла
от окна.
     "Собственно говоря,  еще слишком рано освобождать меня, - думала она. -
Но я хотела бы узнать, что из этого выйдет".
     И  она ждала с  любопытством,  как ребенком в своем саду,  когда Дафнис
покидал ее, и она радовалась непредвиденным приключениям следующего дня.
     Но уже вечером пришел Муцио.
     - Ваша светлость, снова недостаток доверия! Чем я заслужил это? Значит,
это правда, что сильные мира не терпят прямодушных слуг?
     Он с благородством выпрямился, его блестящий сюртучок слабо затрещал по
швам.
     - Если  бы  ваша  светлость  удостоили  меня  вопросом,  должны  ли  вы
вмешивать в  свои дела полицию,  то я,  правдивый,  как всегда,  когда лгать
бесполезно,  ответил бы  вашей светлости:  полиция только усложнила бы  наше
дело.  Потому что  она  не  захотела бы  ничего сделать,  а  должна была  бы
все-таки делать вид,  будто хочет что-то сделать... Но ах, ваша светлость не
удостоили меня  этим  вопросом.  Вместо  меня  вы  послали другого,  чужого,
подозрительного нам  человека,  которого  полицейские,  конечно,  сейчас  же
задержали.  Еще счастье,  что они известили о происшедшем только меня,  а не
его сиятельство,  принца. Я просил властей хранить молчание. Его сиятельству
не слишком миролюбивый образ действий вашей светлости причинил бы прямо-таки
опасное огорчение.
     - Мне было бы искренне жаль,  - ответила герцогиня. - В следующий раз я
устрою это получше,  чтобы не  было неудачи.  Тогда его сиятельству придется
поспешить укрыться в  безопасное место,  и  у  него  даже  не  будет времени
поплакать обо мне.
     Муцио сказал:
     - Я  сделаю это за  него:  за несчастного,  обладавшего такой женщиной.
Ведь  это  несчастье  -   обладать  вами,   ваша  светлость,   раз  придется
когда-нибудь потерять вас.




     Она  не  получала даже газет;  на  ее  требования ей  отвечали,  что ее
необходимо оградить от волнений,  которые они с собой приносят.  Но карточки
посетителей  приносились ей.  Каждый  вечер  их  набиралась  целая  кипа,  с
именами,  которые она  едва знала:  посетители ее  празднеств,  те,  которые
приходили ей представиться,  и  другие,  в  которых она в течение одной ночи
возбуждала,  желание.  Она думала об элегантном часе на Корсо и  о  покрытом
парусами море и ощущала легкую гневную тоску;  потом с улыбкой думала о том,
что, вероятно, из-за этой-то тоски дон Саверио и велел подавать ей карточки.
     Сам он не показывался уже целую неделю.
     Она  долгие часы прогуливалась по  нарядному саду,  полному театральной
гидравлики.  Но  козлоногие любовники беспомощно стояли  против пышных нимф:
вода  больше не  била.  По  ту  сторону высоких стен лавра она  видела кусок
соседнего дома.  Днем  он  казался необитаемым.  "Для  чего его  употребляет
Саверио?" - думала она. Вечером ставни открывались. Появлялся свет, слышался
смех, поднималась праздничная суета.
     В  одну  холодную,  тихую  ночь  герцогиня  посмотрела наверх.  Там  за
освещенным окном стояла декольтированная,  белая от пудры женщина в  красном
бархате.  Вдруг лунный свет залил герцогиню. Женщина наверху распахнула окно
и простерла руки.
     - Нана!
     Бывшая  камеристка  делала  безутешные  знаки,   указывая  назад,   где
раздавался звон,  и  в  тени что-то отливало золотом.  Она приложила палец к
сердцу и  к  губам.  Герцогиня знаками дала ей  понять,  что  это  ничего не
значит.  Она  начала догадываться,  какое блестящее дело устроил в  соседнем
доме ее возлюбленный.
     Наконец, он пришел.
     - Доброе утро, прекрасная госпожа. У тебя вид уже гораздо лучший. Скука
принесла тебе пользу; я уверен, что теперь ты дашь мне доверенность.
     - Посмотрим.
     Она привлекла его в  свои объятия.  Он  был ослепителен,  победоносен -
божественный палач.
     - Вот бумага и перо. Потом вознаграждение для маленькой женушки.
     - А!  Ты думаешь,  я  должна платить за твою любовь!  Ты бросаешь вызов
моему чувству чести!
     Она тихо и  жестко засмеялась прямо в  рот ему.  Он покраснел и  рванул
кружева у  нее на груди.  Она заставила его долго бороться.  Она отвечала на
его  враждебные поцелуи и  при каждом из  них думала о  какой-нибудь из  его
низостей:  о вымогательстве, о физическом насилии, о контрибуции с женщин. У
нее было бешеное желание спросить его:  "Ты и  с  своей сестры Лилиан берешь
что-нибудь, когда она зарабатывает деньги на наших вечерах?" Но она молчала.
"Пусть он  считает себя более сильным!  Он  думает,  что  окружил меня своей
челядью и  запутал меня,  безоружную,  в  свою  ложь,  свои  мошенничества с
домами,  свои подкупы, свои ростовщические дела, свою торговлю женщинами. Он
считает  меня  дичью,   а  себя  охотником,   бедняжка.  Какое  несравненное
наслаждение видеть его насквозь, заставить его бросаться от одной хитрости к
другой и принудить его отдать свою любовь -  без вознаграждения.  Ах, борьба
за  творение с  Якобусом была  бледной  в  сравнении с  наслаждением сломить
этого".
     Дон Саверио оказался слабейшим. Это повторилось несколько раз. Затем он
удалился в плохом настроении.
     В  тот же  вечер он опять явился.  Она лежала усталая и  томная,  более
расположенная к  мечтательности,  чем  к  борьбе.  Он  вышел нагим из  своей
уборной;  она задрожала перед ним. Он был неумолим, у нее вдруг не оказалось
никакого оружия.  Он  совершенно не  говорил о  доверенности.  Его тщеславие
взяло перевес,  он думал только о том, чтобы выказать себя сильным. Он грубо
взял  ее.  Его  белые  руки  осыпали  нервными ласками  все  ее  члены.  Она
чувствовала себя слабой, она поняла, что совершит неосторожность, но ей было
не до осторожности.
     - Дай мне ключ! - просила она.
     - Теперь, ночью?
     - Я хочу за город, к морю, хочу быть свободной.
     - Так подпиши!
     - Нет! Я буду кричать из окна!
     - Его закроют решеткой. Подпиши.
     Его ласки начинали становиться немного мучительными.
     - Нет!
     Он чарующим тенором, пластично откинувшись на подушки, напрягши горло и
закруглив руку, запел арию Фра-Дьяволо.
     Он заснул;  она сидела возле него, опершись подбородком на руку, закрыв
грудь волной своих черных волос, и говорила себе:
     - Когда-нибудь я, может быть, сделаю это.
     Она почувствовала смутное искушение убить его.
     - Неужели я  люблю его?  Почему у меня является такая мысль?  Неужели я
люблю его?
     - Я погибла!  - бормотала она, неподвижно глядя перед собой, в утренний
сумрак. - О, кто говорил когда-то эти самые слова?
     - Бла!  Она исповедалась мне в этом. Как-то раз она вдруг поняла, какой
конец ждет ее и Пизелли!
     На ночном столике лежала книга Жана Гиньоль; она в полусвете скользнула
взглядом по  нескольким стихотворениям,  которые знала  наизусть.  Вдруг она
подняла глаза и улыбнулась.
     - Между ним и Пизели несомненное сродство.  Но Бла и я -  о,  Биче, для
тебя это было серьезно до ужаса. А я - я только играю...
     Она  сидела  в  стеклянном  зале  под  пальмами,  завтракала и  читала.
Появился дон  Саверио,  хорошо выспавшийся;  она почти не  обратила на  него
внимания.
     - Ты, кажется, уже совсем не боишься, - наконец, заявил он, задетый.
     - Ты просто надоел мне.
     - Но доверенность!.. Ну, хорошо, я даю тебе два дня сроку.
     - Ты -  мне! - задумчиво сказала она. Она не сразу вспомнила, по какому
праву, собственно, он принимает такой важный вид.
     На следующий день она опять была бурна,  ненасытна,  безудержна.  Через
час он должен был сдаться; среди своего триумфа она вдруг осмотрелась.
     - Что я сказала тебе при приезде?  Что наша огромная спальня напоминает
поле битвы! Хорошо я предсказала?..
     Она снова зажгла в нем кровь.  Наконец,  он упал на подушки,  разбитый,
задыхающийся, с опухшими веками. Она нагнулась к нему.
     - Хочешь доверенность? Я дам ее тебе, мой возлюбленный.
     - На что она мне? - замирающим голосом прошептал он.
     Она долго наслаждалась этими словами. Затем нежно сказала:
     - Посмотри,  над нашей постелью изгоняют Агарь.  Это доверенность,  она
плачет, ты прогоняешь ее в пустыню.
     Он  долго  спал.  После  обеда,  когда  она  в  своей  комнате  курила,
рассматривала резные камни  и  прислушивалась к  юношескому голосу,  певшему
внизу, он полуодетый ворвался к ней.
     - Я только что вспомнил. Ты обещала мне доверенность. Вот бумага.
     - Благодарю вас, мой милый. Мне она не нужна.
     - Как? Ведь не снилось же мне это?
     - Нисколько.  Хотя  ваши  умственные  способности были  не  в  особенно
блестящем состоянии. Но я обещала ее вам.
     - В таком случае...
     - В тот момент я, может быть, даже дала бы ее вам: кто знает?..
     - Это ужасно...
     Он схватился за лоб, на котором выступили капельки пота.
     - Вы дрожите, друг мой. Вы становитесь нервны, вы должны беречь себя. Я
прикажу позвать доброго доктора Джиаквинто,  советы  которого были  мне  так
полезны.
     - Но вы обещали!
     - Успокойтесь, я ведь не отрицаю.
     - А то, что обещаешь...
     Она пожала плечами, а он все повторял:
     - Но раз вы обещали!
     Он не понимал ее, он был искренне возмущен ею.




     Однажды утром она сидела,  держа в  руке карточку,  которую нашла среди
кучи других, поданных ей. Она вертела ее между пальцами и думала о характере
своего секретаря. Когда он пришел, она дала ему карточку. Он прочел:
     - Леди Олимпия Рэгг.
     Он посмотрел на нее с напряженным вниманием.
     - Я прошу вас,  Муцио,  я просто-напросто прошу вас навестить эту даму.
Никто никогда не  узнает,  что вы сделали это.  Вы скажете ей только,  что я
опять здорова и  хочу выехать,  и  для этого прошу ее  помощи.  Леди Олимпия
спросит,  что она может сделать. Тогда вы предложите ей пойти с вами к этому
господину.
     Она  протянула ему  открытое письмо.  Муцио  прочел  адрес  английского
консула, мистера Уолькотта. В первый раз с тех пор, как его знала герцогиня,
с  его  лица  исчезла всякая  насмешка.  Он  низко,  с  искренним почтением,
поклонился.
     - Ваша