---------------------------------------------------------------
     Перевод Марии Ланиной
     СПб. Амфора, 2002
     OCR: Михаил Парфенов
---------------------------------------------------------------

     Роман


     То поля топчу ретиво,
     То стремлюсь я в города,
     А порою нестерпимо
     Хочется нырнуть с обрыва
     И исчезнуть навсегда.


     Хадди Ледбеттер и Джон Ломаке. "Спокойной ночи, Айрин"
     МАМЕ И ПАПЕ,
     объяснившим мне, что песни -- удел птиц,
     а потом обучившим меня всем известным мелодиям
     и большей части слов.



     По  западным склонам гряды Орегонских  гор...  видишь: с  воем и плачем
вливаются притоки в Ва-конду Аугу...
     Сначала мелкие ручейки среди  клевера, конского  щавеля, папоротников и
крапивы... они  то  появляются,  то  исчезают,  постепенно  образуя  будущие
рукава.  Потом  сквозь  заросли черники, голубики, брусники, ежевики ручейки
сливаются в  речки.  И наконец, уже  у  подножий,  мимо лиственниц  и сосен,
смывая  обрывки   коры  и  нежной  хвои,  --  среди  зелено-голубой  мозаики
серебристых елей -- начинается настоящая река, вот она обрушивается футов на
пятьсот вниз, и видишь: спокойно стекает в поля.
     Если  взглянуть  с  шоссе, сначала  она  кажется потоком расплавленного
металла,  словно  алюминиевая  радуга, словно  ломоть ущербной  луны. Но чем
ближе подходишь, тем острее чувствуешь влажное дыхание воды, видишь гниющие,
сломанные ветви деревьев, обрамляющие оба берега, и пену, которая равномерно
колышется,  повинуясь  малейшей прихоти волн. А  еще  ближе  --  и видна уже
только  вода,  плоская и ровная, как  асфальтовое покрытие улицы,  и лишь ее
фактура напоминает плоть дождя. Ровная улица сплошного дождя, даже в периоды
-наводнений,  а все потому,  что ложе у нее гладкое  и  глубокое:  ни единой
отмели, ни  единого камня,  ничего,  за что мог  бы зацепиться взгляд,  лишь
круговерть  желтой  пены, несущейся к морю, да склоненные заросли тростника,
который упруго дрожит при беззвучных порывах ветра.
     Ровная и спокойная река, скрывающая саблезубые челюсти своих  подводных
течений под гладкой поверхностью.
     По  ее северному берегу пролегает шоссе,  по  южному -- горный кряж. На
расстоянии  десяти миль через  нее нет ни одного  моста. И  все  же  на том,
южном,  берегу,  словно  нахохлившаяся  птица,  сурово восседающая  в  своем
гнезде,  высится  старинный  деревянный  двухэтажный   дом,   покоящийся  на
переплетении  металлических балок, укрепленных  песком, глиной  и  бревнами.
Смотри...
     По оконным стеклам бегут потоки дождя. Дождь пронизывает облако желтого
дыма, который струится из замшелой трубы в низко нависшее небо. Небо темнеет
от  дыма, дым светлеет, растворяясь в небе. А за  домом, на волосатой кромке
горного склона, ветер смешивает все оттенки, и  кажется, что  уже  сам склон
струится вверх темно-зеленым дымом.
     На голом  пространстве  берега между домом,  и бормочущей рекой  взад и
вперед носится свора гончих, завывая  от  холода и бессилия, воя и тявкая на
какой-то  предмет,  который то  ныряет, то снова  появляется на  поверхности
воды, но вне их  досягаемости -- он привязан к концу лески, которая  тянется
из окна второго этажа.
     Подтягивается, делает  паузу и медленно опускается под проливным дождем
-- это Рука,  обвязанная  за кисть (видишь -- просто человеческая рука); вот
она  опустилась вниз, туда,  где  невидимый  танцор выделывает  замысловатые
пируэты  для изумленной  публики  (просто  рука  мелькает  над водой)... Для
лающих  собак,  для  мерцающего  дождя,  дыма,  дома,   деревьев  и   людей,
собравшихся на берегу и дерущих глотки: "Стампер! Черт бы тебя  побрал, Хэнк
Стамммпер!"
     Да и для всех остальных, кому не лень смотреть.

     С  востока, там, где шоссе проходит через  горный перевал, где шумят  и
плещут ручьи  и речушки,  по дороге из Юджина  к побережью следует президент
профсоюза Джонатан Бэйли Дрэгер. Он пребывает в каком-то странном  состоянии
-- в основном,  как ему  кажется,  из-за  гриппа, который он  подхватил,  --
ощущение  раздвоенности соединяется  с удивительно ясной головой. Впрочем, и
предстоящий день вызывает у него противоречивые чувства: с одной стороны, он
радуется тому, что уже скоро ему удастся выбраться из этого грязного болота,
а с другой стороны, его приводит в  уныние благотворительный обед, в котором
он  должен  участвовать вместе  с официальным представителем Ваконды Флойдом
Ивенрайтом. Ничего веселого он от него не ожидал -- те несколько раз, что он
встречался с  Ивенрайтом  по  поводу  всей  этой истории  со  Стампером,  не
доставили  ему   никакого  удовольствия.  И  все  равно  он  был  в  хорошем
расположении духа: сегодня  они покончат со  Стампером, да и со всеми делами
по Северо-Западу, и он не скоро  должен будет к ним вернуться. Уже завтра он
сможет двинуться  к югу  и подлечить  свою  чертову  простуду витамином  D в
Калифорнии. Всегда его здесь преследуют простуды. И коленки  болят. Сырость.
Неудивительно, что  здесь каждый месяц пара-тройка людей отправляется на тот
свет -- или тонут, или просто сгнивают заживо.
     И  все же,  несмотря  на  этот непрекращающийся  дождь,  -- он скользит
взглядом  по  плывущему  за  окном  пейзажу  --   эта  местность  не  лишена
привлекательности. Что-то  в  ней  есть  покойное,  приятное,  естественное.
Конечно,  Господь  свидетель,  хуже,  чем  в  Калифорнии,  но  погода  здесь
несравнимо лучше, чем на Востоке или Среднем Западе. И земля здесь щедрая. И
это   тягучее    и   гармоничное   индейское    название:   Ваконда*   Ауга.
Уа-кон-дау-ау-гау.
     * Ваконда -- бог-творец, верховное божество в индейской мифологии.
     И эти дома, тянущиеся вдоль берега --  одни  ближе к шоссе, другие -- к
воде, -- очень симпатичные и совсем не производят унылого впечатления, (Дома
ушедших на  пенсию фармацевтов и кузнецов, мистер Дрэгер.) А все эти  жалобы
по   поводу  невыносимых  трудностей,  вызванных   забастовкой...  Эти  дома
совершенно  не   производят   впечатления,   что  их   обитатели  переживают
невыносимые трудности. (Дома,  посещаемые туристами на  уикэндах и  в летнее
время теми,  кто проводит зиму  в  долине и достаточно  зарабатывает,  чтобы
позволить  себе  ловлю лосося, когда  тот идет  вверх по реке  на нерест.) И
вполне современные -- кто бы  мог подумать, что в такой  отсталой  местности
можно встретить  такие  очаровательные  домики.  Современные  и построены со
вкусом. В стиле ранчо. С широкими дворами для подсобных построек между домом
и  рекой.  (С широкими дворами, мистер  Дрэгер,  между домом и  рекой, чтобы
ежегодный подъем воды в  Ваконде Ауге на шесть дюймов  мог  беспрепятственно
собирать свою дань.) Но вот что  странно: полное отсутствие домов на берегу,
ну, конечно, за исключением дома этого  проклятого Стампера. Хотя разумнее и
удобнее  было  бы  строить  дома  на  берегу.  Эта  нерациональность  всегда
производила на него странное впечатление.
     Дрэгер ведет свой "понтиак", вписываясь в повороты, образуемые изгибами
реки; от небольшой температуры и чувства сытости он словно  тает: сердце его
переполняет  ощущение  выполненного  долга,   и  он  бесцельно   забавляется
размышлениями  об  особенностях  домов,  в  которых  нет ничего  особенного.
Обитателям  этих  домов известно, что  значит жить на  берегу.  Даже жителям
современных  летних коттеджей  это известно. Старые же  дома,  самые старые,
построенные на  кедровых сваях первыми поселенцами  в начале  девятнадцатого
века, давным-давно уже  подняты и оттащены подальше от берега взятыми  внаем
тягловыми лошадьми и  быками. А  те,  что  слишком  велики,  были брошены на
милость реки, которая медленно, но неустанно подтачивала сваи.
     Много  домов уже погибло таким образом. В те годы  они  все хотели быть
поближе  к воде из  соображений удобства, поближе  к дороге, своему "водному
шоссе",  как  зачастую  называли  реку в  пожелтевших  газетах, до  сих  пор
хранящихся в библиотеке Ваконды. Переселенцы спешили застолбить участки, еще
не подозревая,  что их водное  шоссе имеет  дурную привычку  подмывать  свои
берега,  заодно уничтожая все, что на них находится.  Прошло немало времени,
прежде чем они познакомились с этой рекой и ее замашками. Вот, скажем:
     -- Она злодейка, настоящая злодейка. Прошлой зимой она смыла мой дом, а
этой -- амбар. Заглотнула -- и довольна.
     -- Так вы мне не советуете строиться здесь, на берегу?
     -- Советую -- не советую, какая  разница? Делайте что хотите. Я  только
говорю вам, что было со мной. Вот и все.
     -- Но если все это так,  если она  расширяется с такой скоростью, тогда
прикиньте -- сто лет назад здесь вообще не должно было быть никакой реки.
     -- Все зависит от того, как посмотреть на это дело. Она ведь может течь
в оба  направления. Так, может,  это  не  река  уносит  землю  в  море,  как
утверждает правительство, а море несет свою воду в глубь земли.
     -- Черт, вы серьезно так думаете? Но как это может быть?..
     Прошло немало времени, прежде чем они познакомились с рекой и осознали,
что,  планируя  места  своих  обиталищ,  им  придется  с  должным  уважением
отнестись  к  ее аппетиту  и  отдать  сто,  а  то  и  больше  ярдов  на  его
удовлетворение   в  будущем.  Никакими   законами   эта  полоса  никогда  не
отчуждалась. Да и кому нужны были эти законы! Вдоль всего ее побережья -- от
Лощины  источников, где  среди цветущего кизила она  брала  свое начало,  до
заросшего водорослями залива Ваконда, где она вливалась в море, -- у воды не
стояло  ни  одного дома.  То есть  почти  ни  одного,  за исключением  этого
единственного,  который плевал  на какое-либо уважение к чему бы то ни было,
-- он и дюйма никому не желал уступать, не говоря уж о сотне с лишним ярдов.
Этот дом  как стоял, так и продолжал стоять: никто его никуда не переносил и
не бросал на милость выдр и мускусных крыс, которые с восторгом обосновались
бы в его полузатонувшем чреве. Этот дом знали все  на западе  штата, и люди,
даже никогда  не видевшие  его, называли его Старым Домом Стамперов,  --  он
стоял, как  памятник реликтовой географии, на  том самом месте, где когда-то
проходил берег реки... Видишь: он  вздымается над рекой, упираясь основанием
в  искусственный полуостров,  укрепленный со всех сторон  бревнами, тросами,
проводами,  мешками с цементом и  камнями,  ирригационными  трубами, старыми
эстакадными плитами  и согнутыми  рельсами. Поверх древних, уже полусгнивших
укреплений лежат свежие светло-желтые балки. Рядом с проржавевшими костылями
серебристо поблескивают шляпки новых гвоздей. Куски покореженной алюминиевой
обшивки,   содранные  с  остовов  автомобилей.  Изношенные  фанерные  листы,
скрепленные бочарной  клепкой.  Все  это  вразнобой  связано друг  с  другом
тросами и  цепями  и  плотно  вогнано  в землю. И  вся эта паутина соединяет
основную сверхмощную четырехосную конструкцию, которая прикреплена тросами к
четырем гигантским елям, высящимся за домом. Для того чтобы тросы не стирали
кору, деревья  обмотаны брезентом и, в свою очередь, привязаны  проволочными
соединениями к намертво вколоченным в поверхность скалы костылям.
     Внушительное  зрелище:  двухэтажный  деревянный памятник  человеческому
упрямству,  не согнувшийся  ни перед лицом времени, ни под натиском  воды. И
сейчас,  в  разгар  паводка, он  гордо  стоит,  взирая  на  толпу полупьяных
лесорубов,  расположившихся  на  противоположном  берегу, на  припаркованные
машины, патрульную службу штата, пикапы, джипы, грязно-желтые грузовики и на
всю  камарилью, которая с  каждой  минутой все больше заполняет пространство
между рекой и шоссе.
     Дрэгер минует последний поворот, и вся эта картина предстает его взору.
"Боже  мой!"  --  стонет  он,   убирая  ногу  с  акселератора,   --  чувство
удовлетворения и  благополучия  тут  же  уступает  место болезненной  тоске.
Дурные предчувствия охватывают его.
     "Что  там  делают  эти идиоты?"  -- и целебный  витамин D старой доброй
Калифорнии стремительно исчезает из виду. Впереди уже  отчетливо маячат  еще
три-четыре  недели новых переговоров под проливным дождем. "Черт бы  их всех
побрал!"
     По  мере приближения к берегу он  вглядывается в собравшихся сквозь  не
прекращающие работать "дворники"  и уже узнает  лица  -- Гиббонс,  Соренсен,
Хендерсон, Оуэне и громила в  спортивной куртке, вероятно  Ивенрайт, --  все
лесорубы, члены профсоюза, с которыми он познакомился за последние несколько
недель. Человек сорок -- пятьдесят: одни  пристроились на корточках в гараже
недалеко  от  шоссе;  другие --  в машинах  и пикапах,  выстроившихся  вдоль
берега,  несколько человек -- на ящиках  под вывернутой вывеской пепси-колы,
на которой изображена бутылка, поднесенная  к красным влажным губам в четыре
фута длиной, и написано "Дружба"...
     Но большая  часть этих идиотов стоит  прямо под  дождем, несмотря на то
что и в сухом  гараже, и  под  вывеской  хватает  места,  стоят себе, словно
долгая жизнь и работа в сырости уже отучила их видеть разницу между дождем и
его отсутствием. "А в чем, собственно, дело?"
     Он сворачивает с  дороги и  опускает  стекло.  На  самом  берегу  стоит
заросший щетиной лесоруб в мятых штанах  и перепончатой алюминиевой каске и,
сложив   рупором   руки   в   перчатках,  пьяно   орет  через  реку:   "Хэнк
Стаммм-перррр... Хэнк Стаммм-перррр!"  Он так поглощен этим занятием, что не
прерывает  его даже в  тот момент,  когда  грязь из-под колес машины Дрэгера
летит ему в спину. Дрэгер пытается привлечь его внимание другим способом, но
никак не может вспомнить, как его зовут, и наконец решает проехать дальше, в
гущу толпы, где высится здоровяк в спортивной куртке. Здоровяк оборачивается
и искоса смотрит на приближающуюся машину, потом начинает ожесточенно тереть
красными веснушчатыми руками свое  мокрое каучуковое лицо. Да, это Ивенрайт.
Пьяная харя собственной персоной. Тяжелой походкой он направляется навстречу
машине.
     --  Э-э, ребята,  смотрите! Вы  только  гляньте! Смотрите,  кто  к  нам
вернулся! Сейчас нас научат,  как разбогатеть, занимаясь честным трудом.  Не
правда ли, какая приятная встреча?
     -- Привет, Флойд, -- радушно произносит Дрэгер. -- Ребята...
     -- Какая приятная неожиданность, мистер Дрэгер, -- ухмыляется Ивенрайт,
заглядывая в  машину через опущенное  стекло,  -- что вы оказались  здесь  в
такой отвратительный день.
     -- Неожиданность? Но, Флойд, мне казалось, мы договаривались.
     --  Разрази меня гром! -- Ивенрайт опускает кулак на крышу машины. -- А
ведь действительно. Благотворительный обед. Но, видите ли, мистер Дрэгер,  у
нас тут немножко переменились планы.
     --  Да?  --  откликается Дрэгер  и бросает взгляд  на  собравшихся.  --
Что-нибудь  случилось? Кто-нибудь  запил? Ивенрайт  поворачивается  к  своим
дружкам:
     --  Ребята,  мистер Дрэгер  интересуется, не  запил ли  кто,  --  потом
возвращается обратно  и отрицательно качает головой. -- Не, мистер Дрэгер, к
сожалению, ничего такого.
     -- Понимаю, -- медленно,  спокойно и недоумевающе произносит Дрэгер. --
Так что же случилось?
     --  Случилось? Совершенно ничего не случилось, мистер Дрэгер. Пока. Как
видите, мы -- все вот -- и пришли сюда, чтобы ничего  не случилось. Там, где
ваши методы проваливаются, нам приходится браться за дело самим.
     -- Что ты  имеешь  в  виду  "проваливаются",  Флойд? --  Голос все  еще
спокойный,   все  еще  довольно-таки  радушный,   но...   это   тошнотворное
предчувствие беды  поднимается все выше и выше, из живота к легким и сердцу,
как холодное пламя. -- Почему попросту не сказать мне, что случилось?
     --   Боже   милосердный!..  --  Кажется,  в  голове  Ивенрайта   что-то
забрезжило. -- Он  же не знает! Ребята, Джонни Б. Дрэгер, он же  ни хрена не
знает! Как  вам это нравится? Наше  собственное руководство ничего  даже  не
слышало!
     -- Я знаю,  Флойд, что контракты уже подписаны и  готовы. Я слышал, что
комитет  собирался вчера вечером и все были  единодушны... -- Во  рту у него
совсем пересохло -- языки пламени уже  достигли горла, -- о, черт! Не мог же
Стампер... -- Он сглотнул и, пытаясь сохранять невозмутимый вид, спросил: --
Хэнк передумал?
     Ивенрайт снова хлопает кулаком по крыше машины:
     -- Да, черт побери, передумал! Он передумал! Он попросту вышвырнул  его
из окна!
     -- Соглашение?
     -- Да, все ваше  вонючее соглашение. Именно  так. Все  наши переговоры,
которыми мы так гордились, -- пшик! -- и нету! Похоже, Дрэгер,  на этот  раз
вы облажались. Вот так-то... -- Ивенрайт трясет головой, гнев уступает место
глубокому  унынию,  словно  он  только  что  сообщил  о  конце света. --  Мы
оказались на том же месте, где были до вашего приезда.
     И  Дрэгер  чувствует, что, несмотря на  свой похоронный  тон,  Ивенрайт
испытывает  удовольствие от происшедшего. "Что  бы тут ни тявкал этот жирный
дурак, он рад  моей неудаче,  --  думает  Дрэгер, -- хотя ему  от этого и не
будет ничего хорошего".
     -- Но почему Стампер передумал? -- спрашивает Дрэгер.
     Ивенрайт прикрывает глаза и качает головой:
     -- Где-то у вас ошибочка вышла.
     --  Странно,  --  бормочет  Дрэгер,  стараясь ничем  не  выдать  своего
беспокойства.  Он  считает, что волнение всегда  надо  скрывать. В  записной
книжке,  которую он хранит в  нагрудном  кармане,  записано:  "Беспокойство,
испытываемое в ситуациях менее значительных, чем пожар или авианалет, только
путает мысли, создает нервотрепку и обычно лишь усугубляет неприятности". Но
в чем же он  ошибся? Дрэгер смотрит  на Ивенрайта. -- Но почему? Он объяснил
почему?
     Ивенрайта снова захлестывает гнев.
     -- А я ему что, сват? брат? Может,  закадычный друг? С какой  стати  я,
откуда  вообще  кто-нибудь  может  знать,  почему  Хэнк  Стампер  передумал?
Сволочь! Лично я предпочитаю не вмешиваться в его дела.
     -- Но, Флойд, надо  же  выяснить, что он собирается  делать!  А как это
стало известно? Он что, отправил вам послание в бутылке?
     -- Почти в  этом духе.  Мне позвонил  Лес и сказал, что он  слышал, как
жена Хэнка говорила Ли -- это его сладкорожий братец,  -- что в конце концов
Хэнк решил взять в аренду буксир и провернуть все это дело.
     -- И вы  не знаете, что его вдруг заставило так резко переменить планы?
-- Дрэгер обращается к Гиббонсу.
     -- Ну, судя по тому, как тот сопляк развеселился, он, видимо, знал...
     -- Хорошо, так вы его спросили?
     -- Не, я не спрашивал; я сразу пошел звонить Флойду. А вы как считаете,
что мне оставалось делать?
     Дрэгер  обеими  руками хватается  за баранку упрекая  себя  за то,  что
позволил  себе  расстроиться из-за этого  идиота.  Наверное,  это все  из-за
температуры.
     -- Ну хорошо. А если  я пойду поговорит: с этим парнем, как вы думаете,
он скажет мне, по чему Хэнк передумал? Если я попрошу его?
     -- В этом  я  сомневаюсь,  мистер  Дрэгер. Потому что он уже  ушел.  --
Ивенрайт ухмыляется и де лает паузу. -- Хотя жена Хэнка все еще там. Tai что
вам с вашей методикой, может, и удастся чего-нибудь от нее добиться...
     Мужики  смеются.   Дрэгер   погружается   в   размышления,   поглаживая
пластмассовый руль.  Одинока;  утка проносится  низко  над  головами, скосив
пурпурный  глаз  на собравшуюся  толпу.  Видит око,  да зуб неймет.  Гладкая
поверхность  руля  действует  на  Дрэгера успокаивающе -- он снова поднимает
голову
     -- А вы не пытались связаться с Хэнком? Лично спросить его? То есть...
     --  Связаться? Связаться?  Черт  бы  вас подрал, а  чем, вы думаете, мы
здесь занимаемся? Вы что, не слышите, как орет Гиббонс?
     -- Я имел в виду по телефону. Вы не пытались позвонить ему?
     -- Естественно, пытались.
     -- Ну?.. И что?.. Что он сказал?..
     -- Сказал?  -- Ивенрайт снова трет  лицо.  -- Ну  что ж,  сейчас я  вам
покажу, что  он сказал.  Хави! Принеси-ка сюда эти  стекляшки. Мистер Дрэгер
интересуется, что ответил Хэнк.
     Человек на берегу медленно поворачивается:
     -- Ответил?..
     -- Да-да, ответил, ответил! Что  он нам сказал, когда мы, так  сказать,
попросили его подумать. Неси сюда бинокль, пусть мистер Дрэгер взглянет.
     Из нагрудного кармана  пропитанной дождем  фуфайки извлекается бинокль.
Он холодит руки Дрэгеру даже через толстые кожаные перчатки.  Толпа подается
вперед.
     -- Вон! -- Ивенрайт торжествующе  указывает вперед. -- Вон  ответ Хэнка
Стампера!
     Дрэгер  следует взглядом за его рукой  и замечает, что  там, в  тумане,
что-то болтается, какой-то предмет висит словно на удочке перед этим древним
и  странным домом на  том  берегу...  "А  что это?.." Он подносит бинокль  к
глазам и вращает указательным пальцем колесико настройки. Он  чувствует, что
собравшиеся  замерли  в ожидании.  "Я  никак  не..."  Предмет  расплывается,
мелькает, вертится, исчезает и наконец попадает  в фокус --  и мгновенно  он
чувствует удушливую вонь, втекающую в его саднящее горло...
     -- Похоже на человеческую руку, но я не... -- Вот это предчувствие беды
расцветает полным цветом. -- Я... что  это? -- Но вокруг машины уже начинает
звучать  колючий  промозглый смех.  Дрэгер произносит проклятие  и в  слепой
ярости  пихает бинокль  кому-то  в  лицо.  Даже  поднятое  стекло  не  может
заглушить хохота. Он  наклоняется вперед,  к  шаркающим  "дворникам".  --  Я
поговорю  с  ней,  с  его  женой   --  Вив?  --  в  городе,  я  узнаю...  --
Разворачивается и выезжает на шоссе, спасаясь от громовых раскатов хохота.
     Сжав зубы, он снова  вписывается в виражи, выделываемые этой стервозной
рекой.  В душе у него все смешалось, его захлестывают волны злобы -- никогда
в жизни над ним  никто  не смеялся, не  говоря  уж  о таких идиотах! Он весь
клокочет от слепой безумной ярости. Но что страшнее всего -- он подозревает,
что  над ним смеялись  не только эти дураки  на берегу  -- ну, казалось  бы,
почему  он должен из-за них так переживать?  --  но и еще кое-кто невидимый,
прячущийся за окном второго этажа этого чертова дома...
     Что могло произойти?
     Кто бы там ни подвесил эту руку, он был уверен,  что бросает всем такой
же насмешливый и дерзкий вызов, как и сам старый дом;  ведь тот, кто взял на
себя труд подвесить эту руку на виду у всей дороги, не поленился связать все
пальцы, кроме средне го,  который торчал вверх в универсальном жесте издевки
над всеми проходящими и проезжающими Более того, Дрэгер не мог отделаться от
ощущения, что в первую очередь этот вызов был адресован именно ему. "Мне! Он
унизил  лично меня за то... за то, что я  так заблуждался. За...". Он поднял
этот бессовестный  палец против всего истинной  и  благородного в  Человеке;
богохульно противопоставил  его вере, взращенной за тридцать лет,  более чем
за  четверть века самопожертвования во имя честного труда, -- восстал против
идеологии,  почти  религии,  постулаты  которой были  аккуратно за писаны  и
перевязаны красной  ленточкой.  Доказанные постулаты!  Что  Человек  глуп  и
противится  всему, кроме Протянутой Руки; что он готов  встретиться лицом  к
лицу  с любой  опасностью, кроме  Одиночества; что он  готов  отдать  жизнь,
перенести  боль, насмешки и  даже  дискомфорт  -- самое унизительное из всех
возможных лишений в  Америке -- во  имя распоследнего своего  несчастнейшего
принципа, но он тут же откажется от них все> скопом ради Любви. Дрэгер не
раз был свидетелем этого. Он видел, как твердолобые боссы готовы были  пойти
на любые уступки, только бы их прыщавые дочки не оказались объектом насмешек
в школе; видел, как зубры  правых  сил жертвовали  на больницы и увеличивали
зарплату   своим   служащим,   только   чтобы   не  рисковать   сомнительной
привязанностью  престарелой тетушки, которая играла в канасту с женой одного
из  лидеров забастовки -- его,  естественно, не  то что лично, даже по имени
никто не  знал. Дрэгер был уверен:  Любовь и  все  ее  сложные разновидности
побеждают все;  Любовь,  или  Боязнь  Ее  Потерять,  или  Опасения,  Что  Ее
Недостаточно, несомненно, побеждают все. Это знание было оружием Дрэгера; он
обрел  его  еще  в  молодости,  и  все  двадцать  пять  лет  своего  мягкого
руководства и  тактичного  делопроизводства он  пользовался  этим оружием  с
огромным успехом. Его  твердая  вера в  силу своего оружия превращала  мир в
простую и предсказуемую игрушку  в его руках. А теперь какой-то безграмотный
лесоруб,  не  имеющий  за  душой  никакой   поддержки,   устраивает  дешевое
представление  и пытается доказать,  что он неуязвим для этого оружия! Черт,
эта проклятая температура!
     Дрэгер  сгибается  над   рулем  --  как   ему   хочется  считать   себя
уравновешенным и терпимым! -- но стрелка на спидометре  ползет  все дальше и
дальше, несмотря на все его усилия сдержаться. Огромная машина движется сама
по  себе.  Она  несется к  городу, взволнованно  шипя  мокрыми шинами.  Мимо
проносятся  огни. Словно спицы  в колесе,  за окнами  мелькают ивы  и  снова
замирают  в неподвижности, исчезая позади. Дрэгер нервно проводит  рукой  по
своему  жесткому   седому   ежику,   вздыхает   и   снова  отдается   дурным
предчувствиям: если Ивенрайт сказал правду  -- ас чего бы ему  лгать? -- это
означает еще несколько недель вынужденного  терпения, которое изматывало его
и  лишало сна две трети  ночей  за прошедший  месяц.  Снова заставлять  себя
улыбаться  и  что-то говорить. Снова слушать с притворным  вниманием. Дрэгер
опять  вздыхает,  стараясь взять  себя в руки, --  какого черта, раз в жизни
любой может  ошибиться! Но  машина не сбавляет  скорость, и  в глубине своей
ясной и  аккуратной  души,  там, где  зародилось  это дурное предчувствие, а
теперь,  словно  густой мох,  покоилось  смирение,  Дрэгер  начинает ощущать
зародыш нового чувства.
     "Но если бы я не ошибся... если бы не допустил промашки..."
     Нежный зародыш с лепестками недоумения.
     "Значит, этот конкретный идиот гораздо сложнее, чем я мог представить".
     Так, может, и другие не так просты.
     Он тормозит  перед кафе  "Морской бриз",  машину  заносит,  и  поребрик
оставляет грязный след на ее дверцах. Сквозь  мечущиеся "дворники" ему видна
вся Главная улица. Пустынная. Только  дождь  и  коты.  Он решает не надевать
пальто  -- поднимает воротник и, выйдя  из машины,  поспешно  направляется к
освещенному неоновыми  огнями входу.  Бар  внутри  тоже  выглядит пустынным;
что-то  тихо  наигрывает музыкальный  автомат,  но  вокруг никого  не видно.
Странно... Неужели весь город отправился на грязный берег, чтобы добровольно
стать посмешищем?  Но  это  ужасно... И  тут он  замечает  толстого бледного
бармена -- классический тип, который стоит у  окна и наблюдает за ним из-под
длинных опущенных ресниц.
     -- Что-то совсем пусто, а, Тедди? И это неспроста...
     -- Да, мистер Дрэгер.
     -- Тедди!  -- "Даже эта жаба  знает  больше  меня".  --  Флойд Ивенрайт
сказал мне, что здесь жена Хэнка Стампера.
     -- Да, сэр, -- доносится до Дрэгера. -- В самом конце, мистер Дрэгер.
     --  Спасибо. Кстати, Тедди, ты не знаешь, почему... -- Что "почему"? Он
замирает,  неподвижно  глядя  на  бармена,  пока  тот, смущенный  его тупым,
бессмысленным  взглядом,  не  опускает глаз.  --  Ну,  не важно.  --  Дрэгер
поворачивается и направляется  прочь: "Я не могу его  спрашивать об этом. То
есть  он не сможет  сказать мне --  даже  если знает, он не  скажет  мне..."
Автомат щелкает, шуршит и начинает издавать следующую мелодию:
     Обними меня и утешь, Подойди ко  мне,  успокой. Всю тревогу  снимет как
рукой.
     Он  проходит вдоль  длинной стойки, пульсирующего автомата, мимо темных
пустых кабинетов и видит ее в самом  конце зала. Она сидит одна. Со стаканом
пива. Ее нежное личико  оттеняется  поднятым воротником тяжелого  бушлата  и
кажется  влажным. Но  была ли эта влага  слезами, каплями дождя или потом --
чертовски жарко!  --  он не мог сказать. Ее  бледные  руки  лежат на большом
бордовом  альбоме  -- с легкой улыбкой она смотрит,  как он приближается. "И
она, -- думает  Дрэгер, здороваясь с  ней, -- знает  больше меня. Странно...
мне казалось, что я все понимаю".
     -- Мистер Дрэгер, -- девушка указывает на кресло, -- похоже, вы уже все
знаете.
     --  Я хочу спросить --  что случилось, --  говорит он, усаживаясь. -- И
почему.
     Она смотрит на свои руки и качает головой.
     -- Боюсь,  я вам вряд ли что-нибудь смогу  объяснить. --  Она поднимает
голову и снова улыбается ему.  --  Честное слово,  я действительно  не  знаю
почему. -- Улыбка у нее довольно  кривая, но  не такая злорадная,  как у тех
идиотов на берегу,  кривая, но, похоже, она искренне огорчена. И все равно в
ней  есть  что-то очень  милое. Дрэгер и  сам  удивляется,  почему  ее ответ
вызывает  у него такую  ярость,  --  наверное, этот  чертов грипп! -- сердце
начинает  бешено  колотиться, голос непроизвольно  повышается и переходит на
резкие ноты.
     -- Неужели ваш дебил  муж не понимает? Я имею в виду опасность -- вести
такое дело без всякой помощи?
     Девушка продолжает улыбаться.
     -- Вы хотите знать, заботит ли Хэнка, что о нем будут думать  в городе,
если он возьмется за это... Вы это хотели узнать, мистер Дрэгер?
     -- Правильно. Да. Да,  так. Он что, не понимает, что ему грозит, что от
него все, абсолютно все отвернутся?
     -- Он рискует гораздо большим. Во-первых, если он возьмется  за это, он
может потерять свою жену. Во-вторых, -- расстаться с жизнью.
     -- Так в чем же дело?
     Девушка внимательно смотрит на Дрэгера и подносит к губам свое пиво.
     -- Вы этого никогда не поймете. Вы ищете причину -- одну, две, три... А
причины возникли еще лет двести -- триста тому назад...
     -- Чушь! Я хочу знать только одно -- почему он передумал.
     -- Но тогда сначала вам надо понять, что его заставило решиться.
     -- Решиться на что?
     -- На это, мистер Дрэгер.
     -- Хорошо. Может быть. У меня теперь масса времени.
     Девушка  делает еще один  глоток,  потом  закрывает глаза  и откидывает
мокрую прядь со лба. И вдруг  Дрэгер  понимает, что она абсолютно измождена.
Он терпеливо дожидается, когда она откроет глаза. Из туалета, расположенного
поблизости, доносится запах дезинфекции. Пластинка шипит в пропитанных дымом
стенках музыкального автомата:
     Я допьяна пью, чтоб забыть про все, Разбита бутылка, как  сердце мое, И
все же я помню все.
     Девушка  открывает  глаза  и приподнимает  манжету, чтобы  взглянуть на
часы, затем снова складывает руки на бордовой обложке альбома.
     -- Я думаю, мистер Дрэгер,  жизнь здесь довольно сильно изменилась.  --
"Чушь! Ничего не  меняется  в мире".  --  Нет,  не смейтесь,  мистер Дрэгер.
Серьезно. Я даже не могла себе представить... -- "Она читает мои  мысли!" --
...но теперь постепенно начинаю понимать. Вот. Можно, я вам покажу  кое-что?
-- Она открывает  альбом, и  запах  старых  фотографий напоминает  ей  запах
чердака.  (Чердак,  о  чердак! Он поцеловал меня на  прощание, и простуда на
моей губе...)  --  Это что-то вроде семейного альбома. Наконец я научилась в
нем  разбираться.  (Приходится  признать...  что каждую  зиму  губы  у  меня
покрываются волдырями.)
     Она пододвигает альбом  к  Дрэгеру. Дрэгер, еще  не  забывший историю с
биноклем, медленно и осторожно открывает его.
     -- Здесь нет никаких подписей. Просто даты и фотографии...
     --  Воспользуйтесь  своим  воображением, мистер  Дрэгер;  я  всегда так
поступаю. Это интересно. Правда. Взгляните.
     Высунув кончик языка и  облизнув им  губы, девушка поворачивает  альбом
так, чтобы ему  было  удобнее смотреть. ("Каждую  зиму,  с  тех  пор,  как я
перебралась сюда...") Дрэгер склоняется над тускло освещенными фотографиями.
"Чушь, ничего она  такого не знает..." Он переворачивает несколько страниц с
выцветшими фотографиями под бульканье музыкального автомата:
     Тень моя одиноко скользит всегда, Нет партнеров в играх моих никогда.
     Наверху  по  крыше шумит дождь. Дрэгер отталкивает альбом,  потом снова
подвигает  его  к себе.  "Чушь,  она  не  может..."  Он  пытается  поудобнее
устроиться на  деревянном  стуле  в  надежде, что  ему удастся победить  это
странное  ощущение  собственной  потерянности,  которое  овладело им  в  тот
момент,  когда  он  навел  фокус  бинокля.  "Чушь".  Но  это   действительно
неприятность,  и   большая  неприятность.  "Это   бессмысленно".   Он  снова
отодвигает от себя альбом. "Это -- ерунда ".
     -- Вовсе  нет,  мистер Дрэгер. Взгляните.  (Каждую  проклятую  зиму...)
Давайте я вам покажу прошлое  семьи Стамперов... -- "Глупая  чертовка, какое
отношение прошлое может иметь..." -- Вот,  например, здесь, тысяча девятьсот
девятый год. Давайте я вам прочитаю... -- "...к жизни сегодняшних людей". --
"Летом  произошел красный паводок,  сильно  попортивший  моллюсков;  погубил
дюжину  индейцев  и  троих  из наших,  христиан".  Представьте себе,  мистер
Дрэгер. --  "И все  равно ничего не меняется, черт  бы его побрал, дни такие
же, как и были (кажется, держишь их в руках, словно пачку намокшей наждачной
бумаги, которую беззвучно  и неторопливо  пожирает время); и так  же времена
года   сменяют  друг  друга".   --   Или...  вот...  здесь:  зима  девятьсот
четырнадцатого -- река покрылась  плотным льдом. -- "И. зимы похожи  одна на
другую. (Каждую зиму здесь  появляется  плесень -- видишь,  как она облизала
своим  серым  языком  доски  плинтуса?)  По  крайней  мере,  одна  не сильно
отличается от другой". (Каждую зиму плесень, цыпки и простуда на  губах.) --
Для того чтобы понять здешние зимы, надо xoti одну пережить здесь самому. Вы
слушаете меня мистер Дрэгер?
     Дрэгер вздрагивает.
     -- Да, конечно. -- Девушка улыбается. -- Конечно, продолжайте. Я просто
отвлекся...  этот  музыкальный  автомат.  -- Продолжает  булькать: "Тень моя
одиноко  скользит  всегда, нет  партнеров в  играх моих  никогда..." И не то
чтобы слишком громко, а... -- Ну да, да: я слушаю.
     -- И пытаетесь представить себе?
     --  Да,  да!  Так  что... --  отличает  один  год  от  другого"?  -- вы
говорите... -- "Ты ушел, но музыка звучит... " -- Девушка закрывает глаза  и
словно  погружается  в  транс.  -- Мне кажется, мистер Дрэгер,  что  причины
коренятся далеко  в  прошлом... --  "Чушь! Ерунда!"  (И все-таки каждую зиму
заранее чувствуешь, когда начинает  саднить  губа. Нижняя.) --  Насколько  я
помню,  дед Хэнка --  отец  Генри... постойте-ка, дайте вспомнить... -- "Ну,
допустим" (непреклонно). "Тень моя одиноко..." -- "Конечно же..." --  "И все
равно" (упрямо). -- Ас другой стороны... -- "Замолчи. Заткнись".
     Остановись! Постой. Всего лишь пару  дюймов правее  или левее --  и  ты
увидишь  мир совсем иначе.  Смотри... Жизнь гораздо  больше,  чем сумма  ее.
составляющих. Например, мечты и грезы --  они хоть и плотно окутаны покровом
сна,  но  ведь никто  не может  приказать  им  жить только ночью. Истина  не
зависит от  времени, а вот время от  нее может зависеть. Прошлое  и  Будущее
сливаются и перемешиваются в темно-зеленой морской глубине, и лишь Настоящее
кругами расходится по поверхности. Так что не спеши. Пару дюймов назад, пару
дюймов вперед -- и оно попадает в фокус. Еще чуть-чуть... смотри.
     И  вот уже  стены бара расплываются под дождем, оставляя за собой  лишь
разбегающиеся волны на поверхности.
     1898 год. Пыльный Канзас. Железнодорожная станция. Солнце ярко освещает
позолоченную надпись на  дверях пульмановского  вагона. У  двери стоит  Иона
Арманд Стампер. Клубы дыма обвивают его узкую талию и, улетая полощутся, как
стяг на флагштоке. Он стоит чуть в стороне, зажав в одной руке черную шляпу,
а  в другой  книгу в  кожаном переплете, и молча взирает на свою жену, троих
сыновей и  прочих родственников,  пришедших попрощаться с ним.  Все в жестко
накрахмаленном  платье. "Крепкие  ребята,  --  думает  он.  --  Внушительная
семья".  Но он  знает, что  в глазах полуденной  привокзальной публики самое
внушительное зрелище представляет он сам. Волосы у него длинные и  блестящие
благодаря  индейской  крови; усы  и брови точно  параллельно  пересекают его
широкоскулое   лицо,  словно   прочерчены  графитом   по   линейке.  Тяжелый
подбородок, жилистая шея,  широкая грудь. И хотя  ему не хватает  нескольких
дюймов до  шести футов, выглядит он  гораздо  выше. Да, внушительная фигура.
Патриарх в жестко накрахмаленной  рубашке, кожаных штанах, словно отлитый из
металла,  бесстрашно  перевозящий  свое   семейство  на  Запад,   в  Орегон.
Мужественный пионер, устремляющийся в новые, неизведанные края. Впечатляюще.
     -- Береги себя, Иона!
     -- Бог поможет, Нат. Во имя Него мы отправляемся туда.
     -- Ты -- добрый христианин, Иона.
     -- Бог в помощь, Луиза!
     -- Аминь, аминь!
     -- По воле Господа вы едете туда.
     Иона  коротко кивает и, повернувшись к поезду, бросает взгляд  на своих
мальчиков:  все трое ухмыляются.  Он хмурится: надо будет  напомнить им, что
хоть  они  и горячее  всех  выступали за  этот  переезд  из  Канзаса в дебри
Северо-Запада, именно он принял  решение, и без него ничего бы не  было, ему
при  надлежит решение  и разрешение  это сделать, -- так что лучше бы  им не
забывать  это! "Такова воля милосердного  Господа!" --  повторяет он, и двое
младших  опускают глаза. Но  старший сын, Генри,  не  отводит  взгляда. Иона
собирается еще  что-то  сказать ему,  но  в выражении лица мальчишки сквозит
такое торжество  и такая богохульная насмешка,  что слова застревают в горле
бесстрашного  патриарха,  --  гораздо позже он  поймет, что  на  самом  деле
означал  этот  взгляд. Да  нет, конечно же  он  сразу все понял, как  только
встретился глазами со  своим старшим сыном. Этот  взгляд врезался  ему  в па
мять как  ухмылка самого Сатаны. От таких взглядов застывает кровь в  жилах,
когда понимаешь, что невольно ты сам причастен к нему.
     Кричит  кондуктор,  и  младшие мальчики  проходят  мимо  отца  в вагон,
бормоча  слова  благодарности  -- "большое спасибо  за завтраки,  которые вы
принесли"  -- выстроившимся  в  очередь  провожающим.  За  ними  следует  их
взволнованная  мать --  глаза мокры от слез. Поцелуи, рукопожатия. И наконец
старший сын со сжатыми кулаками в карманах брюк. Поезд внезапно дергается, и
отец, схватившись  за поручень, встает на подножку и поднимает  руку в ответ
машущим родственникам.
     -- До свидания!
     -- Пиши, Иона, слышишь?
     -- Мы напишем. Будем надеяться, что вы тоже вскоре приедете.
     -- До свидания... до свидания.
     Он  поднимается по раскаленным железным ступеням и  снова наталкивается
на вызывающий взгляд Генри,  когда тот  проходит из тамбура в вагон.  "Боже,
смилуйся", -- шепчет  Иона про себя, хотя  и не понимает, чем он ему грозит.
Ну  признайся  же, что  понимаешь. Ты же чувствовал, что это старый семейный
грех выглядывает  из темной ямы, и ты знал, какое сам имел к нему отношение;
ты  прекрасно знал, какую  роль  ты  6 нем сыграл,  как знал и  то, в чем ты
участвуешь.  "Прирожденный  грешник,  --  бормочет  Иона,  --  проклятый  от
рождения".
     Ибо для Ионы и всего его потомства семейная история была замарана одним
и тем же  грехом  -- и ты знаешь каким. Тавро Бродяги и Скитальца, вероломно
отворачивающегося от даров Господних...
     -- Всегда были легки на подъем, -- защищались самые беспечные.
     -- Идиоты! -- гремели им в  ответ защитники  оседлого образа  жизни. --
Святотатцы!
     -- Всего лишь путешественники.
     -- Дураки! Дураки!
     Из  семейной истории  явствовало,  что  они --  кочевники. Разрозненные
данные  говорили о  том, что это  было  мускулистое  племя непосед и упрямых
бродяг, которые шли и шли на запад. Костистые и поджарые, с того самого дня,
когда первый  тощий Стампер сошел с  парохода на восточный берег континента,
они  неустанно, словно в трансе, двигались вперед. Поколение за  поколением,
волнами катились  они к  западу  через  дебри  юной  Америки:  они  не  были
пионерами, трудящимися  во  имя  Господа  на  языческой  земле, они  не были
первопроходцами  растущей  нации (хотя,  бывало,  они  и  покупали  фермы  у
отчаявшихся   пионеров  и  табуны  у  разочарованных  мечтателей,  спешивших
вернуться  к солнечному Миссури),  они так и остались кланом поджарых людей,
которых гвоздь в заднице и собственная глупость гнали  вперед и вперед.  Они
верили, что за каждой следующей горой трава зеленее, а тсуги дальше по тропе
прямее и выше.
     -- Честное слово, дойдем до конца тропы и успокоимся. Тогда можно будет
и пожить.
     -- Ну! У нас еще будет масса времени...
     Но раз  за  разом,  как  только  отец семейства срубал  все близстоящие
деревья и выкорчевывал пни, а его жена наконец  покрывала  весь  дощатый пол
льняными дорожками, о чем  она  так  мечтала, к окну  подходил  какой-нибудь
семнадцатилетний юнец с писклявым голосом и, задумчиво почесывая свой  тощий
живот, произносил следующее:
     -- А знаете... мы могли бы жить на участке и получше, чем этот.
     -- Получше? И  это после того, как нам только-только удалось зацепиться
здесь?
     -- Думаю, да.
     -- Ну, ты  можешь выбирать себе  все что угодно  --  хотя не думаю, что
тебе это удастся, -- но мы с отцом... мы никуда отсюда не пойдем!
     -- Как угодно.
     --  Нет,  сэр,  мистер  Пчелиный  Рой в Штанах! У  нас  с отцом  дорога
закончена.
     -- Вы с отцом можете поступать как угодно, а я ухожу.
     -- Подожди, малыш...
     -- Эд!
     -- Женщина, мы разговариваем с мальчиком!
     -- О, Эд!..
     На месте оставались лишь те, кто был болен или слишком стар, чтобы идти
дальше.  Слишком  болен,  слишком  стар  или  слишком мертв.  Все  остальные
снимались с  места и  шли дальше. Пропахшие  табаком  письма, хранящиеся  на
чердаках   в  конфетных  коробках  сердечком,  повествуют  об  увлекательных
подробностях этого Исхода:
     "...и воздух здесь действительно очень хороший";
     "...ребята прекрасно обходятся без школы, -- как вы сами  понимаете, мы
теперь далековато от цивилизации";
     "...ждем не дождемся, парни, когда вы приедете".
     Или свидетельства уныния непосед:
     "...Лу  говорит мне, чтобы я  не  обращал  на вас внимания,  что  ты  с
Олленом и все остальные всегда сбивали меня с толку, но  я не знаю, я сказал
ей, что  не знаю. Я ей говорю, что и  рад бы остаться,  но ведь мы все равно
живем  здесь   в   лачуге,   и   можно  было  бы   немножко  поправить  наши
обстоятельства. Так что, я думаю..."
     И они  снимались с места. И  несмотря на то что некоторые представители
семьи  двигались  медленнее других -- не более 10-15 миль за всю свою жизнь,
--  неуклонное движение на запад продолжалось. Напористые внуки выволакивали
своих  предков  из полуразвалившихся домов.  Хотя со временем некоторые даже
умудрялись родиться и умереть в одном и том же  месте. Таким  образом, стали
появляться  более разумные Стамперы, достаточно  практичные для  того, чтобы
остановиться и оглядеться; эти  вдумчивые и неторопливые Стамперы распознали
порок, назвали его  "изъяном  в  фамильном характере" и принялись исправлять
его.
     Эти "разумные" Стамперы  действительно старались преодолеть этот порок,
предпринимая практические шаги для того, чтобы раз и навсегда остановить это
движение  на запад, осесть, пустить  корни  и  быть  довольными  той  долей,
которую отмерил им милостивый Господь. Эти "разумные" Стамперы.
     "Ну вот и хорошо..." --  произносили они, останавливаясь на плоскогорье
Среднего  Запада  и  окидывая взглядом местность.  "Ладно, кажется,  мы  уже
достаточно далеко ушли. Пора  положить  конец  этой придури,  которая  гнала
наших  предков с места на место. Да и правда, слава тебе Господи, зачем идти
дальше, когда можно  остановиться здесь и, оглядевшись, убедиться, что земля
слева  ничуть  не лучше,  чем справа, и впереди столько же  травы, сколько и
сзади,  и  сама эта земля нисколько не отличается от той, по которой  мы шли
все предшествовавшие двести лет".
     И  поскольку никто не мог этому возразить, "разумный" Стампер сдержанно
кивал головой и, топнув ногой  в изношенном сапоге, произносил: "Все. Конец,
парни, вот именно здесь, где я стою. Смиритесь и успокойтесь".
     И  обратите  свою  неугомонную  энергию  для   достижения  целей  более
ощутимых, чем бродяжничество, более реальных, чем блуждание по земле, таких,
например,  как   бизнес,  общественная  жизнь,  церковь.   И  они  открывали
банковские  счета, входили в местные  органы  управления, и даже иногда  эти
сухопарые, мускулистые  люди  отращивали  животы. На  чердаках, в  конфетных
коробках  хранятся фотографии  этих  людей:  облаченные  в  черные  костюмы,
уверенные  в  себе,   линия  рта  сурова  и  решительна   --  "...мы  прошли
достаточно".
     Они  восседали  в  кожаных креслах, упрятав  в  них  свои тела,  словно
складные  ножи, убранные в ножны.  Эти прагматики покупали фамильные участки
на кладбищах Линкольна и Канзас-Сити, заказывали по почте диваны с подушками
темно-бордового цвета для своих гостиных.
     -- Вот это да! Да, сэр. Вот это жизнь. Пора уже, пора.
     Но  все  это  лишь  до  первого  необузданного юнца, которому удавалось
заставить своего отца выслушать его фантазии.
     Так признайся же -- ты сразу понял, что означает этот взгляд.
     Лишь  до   первого  непоседы,  который  ломающимся   голосом  умудрялся
уговорить своего папу, что им удастся достичь большего, если они продвинутся
еще немного на запад. И снова возобновлялось неукротимое  движение... Ты  же
узнал этот  взгляд, так в чем же дело?.. Словно звери,  подгоняемые засухой,
подстегиваемые неутолимой жаждой,  гонимые  мечтой о  таком  месте, где вода
будет как вино.
     И  так они шли до тех пор, пока вся семья, весь клан не достиг соленого
рубежа Тихого океана.
     -- Куда дальше?
     --  Чтоб  я  знал! Единственное, что  я  понимаю:  эта вода  не слишком
походит на вино.
     -- Так куда же?
     -- Не знаю. -- И с отчаянием в  голосе:--  Но  куда-нибудь, куда-нибудь
еще! -- И снова с кривой усмешкой: -- Это уж точно, куда-нибудь еще. "Что за
проклятие,  --  произносит Иона про себя, -- почему не смириться перед волей
Господа?" Он ведь мог предотвратить эти поиски "куда-нибудь".
     Теперь-то он  знает, что Все это тщета и томление духа. Почему  ему  не
хватило смелости  остановить  всех,  когда  на  железнодорожной  станции  он
заметил эту дьявольскую усмешку на губах Генри? Ведь он мог всех избавить от
хлопот!  Но  Иона поворачивается к  сыну спиной  и машет рукой стаду кузин и
братьев, идущих рядом с набирающим скорость поездом.
     --  Думай, Иона. Не  будь слишком строг  с  Мэри Энн  и мальчиками. Там
суровая земля.
     -- Не буду, Натан.
     -- Помни,  Иона, там,  в  Орегоне,  злые, нехорошие  медведи и индейцы,
хи-хи-хи!
     -- Ну хватит, Луиза.
     -- Сразу, как устроитесь, напиши. Мы будем ждать.
     -- Само собой. -- И тогда ты еще мог остановиться, если бы тебе хватило
мужества. -- Мы напишем и всех вас позовем к себе.
     --  Да  уж  пожалуйста,  сэр;  и смотри,  Иона, чтоб тебя не  съели там
медведи и чтобы индейцы вас всех там не перебили.
     Позднее выяснилось, что орегонские медведи досыта питались моллюсками и
ягодами   и  были  толстыми   и   ленивыми,  как  домашние  коты.   Индейцы,
пользовавшиеся этими же  неиссякаемыми источниками пищи,  были  еще толще  и
ленивее медведей.  Да, они были  вполне миролюбивы. Как и медведи. Да  и вся
эта страна  была гораздо миролюбивее, чем  он ожидал. Разве что  в первый же
день, как только  он ступил  на эту землю, его посетило странное, неуловимое
чувство, оно посетило и  поразило его и потом уже не покидало все три  года,
которые он прожил в Орегоне. "Что  здесь такого трудного? -- думал Иона.  --
Эту землю надо всего лишь привести в порядок".
     Нет, не медведи и индейцы доконали старого стоика Иону Стампера.
     --  Интересно, почему  это  здесь  все  так  неустроенно?  --  приехав,
недоумевал Иона.  Впрочем, когда он уже  отправился  дальше, вновь прибывшие
задавали тот же вопрос:
     -- Послушайте, разве Иона Стампер не здесь жил?
     -- Здесь-здесь, только его уже нет.
     -- Нет? Отправился дальше?
     -- Да, дальше рванул.
     -- А что с его семьей?
     -- Они еще здесь:  хозяйка и трое мальчиков. Им тут все  помогают, чтоб
могли свести  концы с концами. Старина Стоукс почти что каждый день посылает
им продукты из своего магазина вверх по реке. У них там что-то вроде дома...
     Иона  приступил к строительству большого дома через неделю  после того,
как они осели в Ваконде. Три года -- три коротких лета и три долгих  зимы --
делил он между своим магазинчиком в городе и строительством на другом берегу
реки. Восемь  акров  плодородной,  удобренной  речными отложениями земли  --
лучший участок на реке. Он застолбил его еще до своего отъезда из Канзаса по
Земельному акту 1880 года  --  "Селитесь вдоль водных путей",  -- застолбил,
даже не видя  его,  доверившись  брошюрам, рекламирующим  побережья  рек,  и
решив, что именно  здесь он  обретет  подобающее  место  для трудов  во  имя
Господа. На бумаге все выглядело замечательно.
     -- Значит, просто слинял? Что-то непохоже на Иону Стампера. И ничего не
оставил?
     -- Оставил -- семью, лавку, свое барахло и постыдную память о себе.
     Перед  тем  как сняться с  места, Иона продал продуктовый  магазинчик в
Канзасе --  это  был  настоящий магазин с  конторкой,  в  которой  хранились
учетные книги в кожаных переплетах, -- и перевел деньги на новый  адрес, так
что,  когда  Иона приехал,  они  его  уже дожидались, ярко-зелененькие и уже
увеличившиеся в числе, -- на новой земле все быстро растет, на новой богатой
земле, о  которой он перечитал все брошюры, что мальчики приносили  с почты.
Брошюры,  которые звенели  от дикихиндейских  названий,  напоминавших птичий
крик в лесу:  Накумиш,  Нэхалем,  Челси, Силкус, Некани-кум, Яхатс, Сюсло  и
Ваконда в заливе Ваконда, на  берегу мирной и благодатной реки Ваконда Ауга,
где (как сообщалось в брошюрах) "Человек Может Оставить  Свой След на Земле.
Где  Можно  Начать Новую Жизнь. Где  (как  утверждалось) Трава Зеленая, Море
Синее,  а Деревья и Люди -- Крепкие и Сильные! Там, на Великом Северо-Западе
(как явствовало из брошюр), Человек  Может Достичь Того  Величия, Которое Он
Ощущает в Себе!"
     Да, на  бумаге все было замечательно, но как  только он увидел все это,
что-то его встревожило...  в этой  реке,  в  этом лесу  что-то было такое...
что-то  было в этих  облаках,  трущихся  о горные хребты,  в этих  деревьях,
торчащих из земли... Не то  чтобы эта земля производила суровое впечатление,
но чтобы понять в ней это "что-то", надо было пережить зиму.
     Но  тогда ты еще  не  знал  этого.  Ты  знал только,  что  означает тот
проклятый взгляд, ко  ты  не знал, к чему он  тебя  приведет.  Сначала  тебе
предстояло пережить здесь зиму...
     -- Черт меня побери! Просто смылся! Как это непохоже на старину Иону.
     -- Ну,  я  бы не стал чересчур  катить  на него бочку;  для  того чтобы
понять, что это за местечко, надо пережить здесь хотя бы один сезон дождей.
     Чтобы понять, надо пережить здесь зиму.
     Кроме всего прочего,  Иона никак не мог понять, где  тут человек  может
достичь величия,  о котором толковали брошюры. То  есть он, конечно, понимал
-- где. Но  все это представлялось ему несколько иначе. И еще:  ничего здесь
такого не было, ни малейшей доли того,  чтобы человек мог почувствовать себя
большим и значительным. Наоборот, здесь ты начинал чувствовать себя пигмеем,
а что  касается  "значительности", --  то не значительнее  любого из здешних
индейцев.  В этой  благословенной  стране  вообще было нечто такое,  что, не
успев начать, ты замечал,  как у  тебя  опускаются  руки.  Там,  в  Канзасе,
человек участвовал во всем, что предназначил ему Господь: если ты не поливал
посевы  --  они засыхали, если  ты  не кормил скот -- он  подыхал. Как это и
должно  быть.  Здесь, на  этой земле,  казалось,  все усилия уходят в песок.
Флора и  фауна росла и размножалась или вяла и погибала вне какой-либо связи
с  человеком и его целями. А разве они не говорили, что Здесь  Человек Может
Оставить Свой  След  на  Земле? Вранье, вранье.  Перед лицом  Господа говорю
тебе:  здесь  человек  может всю  жизнь  работать и бороться  и не  оставить
никакого следа! Никакого! Никакого заметного следа! Клянусь, это правда...
     Для того чтобы  получить  хоть какое-то  представление  об  этой земле,
здесь надо протянуть год.
     Все  в  этой  местности  было  непрочным  и  непостоянным.  Даже  город
производил впечатление  временности. Воистину так. Все  -- тщета  и томление
духа. Род приходит и род  уходит, но земля остается вовеки, по  крайней мере
до тех пор, пока идет дождь.
     В  то  утро ты  рано вылез  из-под  стеганых  одеял  и  тихо,  чтобы не
разбудить  жену  и  мальчиков,  вышел  из палатки  в  зеленый  туман,  низко
стелившийся  над  землей,  --  и  сразу  словно  оказался  в  другом,  мире,
призрачном мире фантазий...
     И  когда  я умру, этот  несчастный  город,  этот  жалкий клочок  грязи,
отвоеванный у деревьев  и кустарников, погибнет вслед за мной.  Я понял это,
как только его увидел. И все время, пока я жил там, я это знал. Я знаю это и
сейчас, когда смерть уже взяла меня обратно.
     Туман  окутывал нижние  ветви  кленов и  свисал с них, словно порванная
осенняя  паутина.  Туман стекал с сосновой  хвои.  А наверху, между  ветвей,
виднелось чистое спокойное  и  голубое  небо. По земле  же  полз  туман,  он
тянулся   от  реки,  подбивался  к  фундаменту   дома,  вгрызаясь   в  новые
светло-желтые балки своим беззубым  ртом. Иона даже различал слабое шипение,
не лишенное приятности, словно кто-то задумчиво посасывал и причмокивал...
     Так  какой же смысл в труде человеческом, совершаемом под солнцем, если
все здесь  -- и  деревья, и кустарник,  и  мох -- неутомимо  отвоевывают все
обратно?  Клочок за клочком  отвоевывают обратно,  пока человек не  начинает
ощущать, что этот город -- просто тюремная камера, окруженная зеленой стеной
дикого виноградника,  в  которой  ему суждено трудиться всю  жизнь, день изо
дня,  во имя очень  сомнительных  прибылей,  пахать от  рождения до  смерти,
утопая по  колено в грязи, то и дело наклоняя  голову, чтобы не задеть низко
нависающее небо. Вот и весь город. Камера с  низким потолком, грязным полом,
окруженная стеной деревьев. Он мог даже увеличиваться в размерах, но обрести
постоянство?..  Он  мог расти,  распространяться, но  обрести постоянство?..
Никогда.  Древняя чаща,  земля и река сохраняли свое превосходство,  ибо они
были вечны. А город преходящ. Созданное человеком не может быть неизменным и
постоянным. Впрочем,  есть  ли что новое  под солнцем, о  чем можно  было бы
сказать: видишь, вот новое? Все уже было, было перед нами. Я говорю.
     ...Зевая, по пояс в тумане, ты направился к дому, недоумевая: проснулся
ты уже или это еще сон, а может,  и то и другое разом? Разве такого не может
быть? Обернутая  туманом земля и эта ватная тишина -- словно во  сне. Воздух
недвижим. В лесу  не слышно даже лая лисиц. Вороны не каркают. Над рекой нет
ни  единой утки.  Привычный утренний  ветерок  не перебирает листья крушины.
Слишком тихо. И только это слабое, приглушенное чмоканье и посасывание...
     А  пространство?  Разве  не  утверждалось  в брошюрах, что  здесь  есть
простор  для   деятельности?  Может,   и   так,   только   с  этой  чертовой
растительностью,  обступающей тебя  со всех сторон, разобраться в этом  было
трудно.  А  дальше пары сотен ярдов  вообще  ничего  не было видно.  Там, на
равнине,  был  настоящий простор. Стоило оглянуться -- и  ты начинал ощущать
сосущее чувство  где-то под  ложечкой,  ибо  вся  эта, докуда  видно  глазу,
плоская и  девственная земля была до  тебя и останется такой же  после твоей
смерти. Но человек привыкает к  ровному пространству,  привыкает и перестает
испытывать дискомфорт, точно  так же  как он привыкает к холоду или темноте.
Здесь же... здесь... когда я оглядываюсь и вижу сваленные деревья, гниющие в
ползучем и вьющемся  кустарнике,  дождь, размывающий землю, реку, несущую  в
море свою воду... все это... когда я смотрю на... я не могу найти слов... на
эти растения и цветы, этих зверей и птиц, рыб и насекомых... Не знаю. Но все
идет  дальше,  дальше  и  дальше. Разве  ты  не  видишь?  Просто  тогда  это
обрушилось на  меня в  одно  мгновение, и  я  понял,  что  никогда  не смогу
привыкнуть к этому! Но это еще ничего не значит. Просто я хочу сказать,  что
у меня не  было выбора, я  мог сделать  только  то, что  сделал,  -- Господь
свидетель... У меня не было выбора!
     ...Задумчиво  он опускает  руку  6  ящик и  вынимает несколько гвоздей.
Зажав гвозди  во рту и взяв молоток, он движется  к стене, где прервал  свою
работу  накануне,  и  размышляет над  тем, удастся  ли молотку  пробить  эту
тишину, или туман скрадет звук  удара и утопит его в  реке. Он замечает, что
идет на цыпочках...
     Через два года Иона думал только о  том, как бы вернуться в Канзас. Еще
через год  это желание превратилось в навязчивую идею. Но он не  осмеливался
даже  обмолвиться  об этом своей  семье,  особенно старшему  сыну.  Три года
проливных  дождей и непролазных чащоб подорвали силы  крепкого и практичного
Ионы, но  они  укрепили  его сыновей, напитав их виноградным соком. Мальчики
росли себе и росли, подобно  зверью и  травам. Они  ненамного увеличились  в
росте, --  как  и  все  представители  этой  семьи, они  были  невысокими  и
жилистыми,  --  но  выражение  их  глаз  становилось  все  более  жестким  и
решительным. Они видели, как после каждого наводнения затравленные глаза  их
отца становятся  все  более  испуганными,  в  то  время  как их  собственные
приобретают все больший оттенок зелени, а лица лишь обветриваются и грубеют.
     --  Сэр, --  бывало,  улыбаясь,  спрашивал Генри,  -- что-то  у  вас не
слишком веселый вид. Какие-нибудь неприятности?
     --  Неприятности? -- И  Иона указывал  на Библию. -- Просто "во  многой
мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь".
     --  Да? -- пожимал плечами Генри и удалялся,  не дожидаясь продолжения.
-- Ну и что?
     На темном чердаке  продуктовой лавки  мальчики шепотом посмеивались над
трясущимися руками своего отца и его надтреснутым голосом.
     --  Он  с  каждым  днем  становится  все  дерганее и капризнее,  словно
загнанная  собака. --  И  они  хихикали,  уткнувшись носами  в свои подушки,
набитые  пшеничным жмыхом.  --  Что-то  у  него свербит на  душе. Знаешь, он
мотался за бараниной в Сискалу.
     Они шутили и смеялись, но в глубине  души уже презирали старину Иону за
то, что, как они чувствовали, он собирался сделать.
     ...Он  шел вдоль стены,  задевая пленом свежие капли смолы, выступившие
словно драгоценные камни на тесаных бревнах. Он шел очень медленно...
     В сильные холода семья жила прямо в  лавке  в городе, а остальное время
--  в  большой палатке  на  другом  берегу реки,  где все они  участвовали в
строительстве дома, который, как  и все на земле,  рос и  рос с  медленным и
безмолвным  упрямством,  казалось,  вопреки  всему,  что  делал Иона,  чтобы
замедлить его возведение. Иону пугал этот дом: чем больше он становился, тем
обреченнее чувствовал себя Иона. И вот на  берегу уже высилось это проклятое
огромное  безбожное  строение.  Окна еще не были  вставлены, и издалека  дом
казался огромным деревянным  черепом, следящим своими  черными глазницами за
мерным  течением  реки.  Больше  похожий  на  мавзолей, чем  на  дом, скорее
годящийся для того,  чтобы окончить в нем  жизнь, а не начинать новую, думал
Иона.  Ибо  эта земля  была  пропитана  тленом; эта  плодородная земля,  где
растения  вырастали  за  одну  ночь, где однажды  Иона видел,  как  из трупа
утонувшего бобра вырос гриб и за несколько часов достиг размеров шляпы,  эта
благодатная почва была пропитана влагой и смертью.
     -- Честное слово, сэр, у тебя  вид дохлый. Факт. Хочешь, я привезу тебе
солей из города?
     Пропитана  и насыщена! Это ощущение преследовало Иону днем и лишало сна
ночью. О Господи Иисусе, наполни тьму светом жизни!  Он задыхался. Он тонул.
Ему казалось, что в одно прекрасное утро он проснется и обнаружит, что глаза
его покрылись мхом, а внутри его тела зарождаются жабы. Нет!
     -- Что ты говоришь, сэр?
     -- Я говорю "нет", никаких солей. -- Мне нужны таблетки, чтобы заснуть!
Или, наоборот, чтобы проснуться! Или  одно, или  другое, но, так или  иначе,
чтобы рассеялся этот туман, который окутал все мои конечности,  словно серая
паутина. -- И  вот во  сне  он скользит  вдоль стены, а  взгляд  блуждает по
утреннему  пространству... За ночь  улитки  оставили блестящие  письмена  на
стенах;  дикая  виноградная  лоза  машет  руками, подавая какие-то  сигналы,
предназначенные  именно  тебе... Какие?  Что они значат? Наклонив голову, он
движется вперед, рука медленно тянется за гвоздем к  теперь  уже седым усам,
торчащим во все стороны, как  иглы дикобраза. Вдруг он останавливается, рука
все  еще поднята,  голова  наклонена  вниз, выражение лица  не меняется.  Он
наклоняется вперед, вытягивает  голову, словно стараясь что-то рассмотреть в
нескольких  ярдах от себя. Туман, все еще скрывающий реку, чуть раздвинулся,
образовав маленькое  круглое отверстие, слегка приподнялся,  чтобы  дать ему
возможность увидеть. И через это отверстие он видит, что за прошедшую ночь в
береге образовалась еще одна вымоина.  Еще несколько дюймов почвы обвалилось
в  реку. Оттуда-то  и доносится этот слабый шипящий звук -- это река невинно
всасывает  в себя  землю,  чтобы расширить свое русло. Иона  смотрит,  и ему
приходит  в  голову,  что  это  не  берег обваливается,  как было бы разумно
предположить.  Нет.  Это  река  становится  все  шире  и  шире.  Сколько зим
потребуется непрестанно движущемуся  течению,  чтобы,  достигнув фундамента,
оказаться там, где он сейчас стоит? Десять? Двадцать? Сорок? Даже  если так,
какая разница?
     (Ровно  сорок  лет   спустя   у  причала  рядом  с  рыболовной  хижиной
затормозила  машина. Усеянный чайками  залив прорезали  вопли  приемника. На
берегу  двое  моряков,  прибывших  на  побывку   из   Тихоокеанского  флота,
рассказывали  двум красоткам  с круглыми  от ужаса глазами  о фантастических
зверствах японцев.  Вдруг один из  них  замолчал и  указал пальцем на желтый
пикап, остановившийся прямо  под  ними у  самой воды:  "Смотрите-ка: это  не
старина  Генри Стампер со своим  мальчишкой Хэнком? Какого  черта  они здесь
делают?")
     В полусне, не отрывая взгляда от вымоины, Иона облизывает губы и гвозди
вместе   с  ними.  Он  было   поворачивается   к   дому,  но   вдруг   снова
останавливается, и лицо его принимает недоумевающее  выражение. Он  вынимает
изо рта гвоздь  с квадратной шляпкой и, поднеся  его  к  глазам, принимается
рассматривать. Гвоздь заржавел. Он берет следующий и видит, что  тот  покрыт
ржавчиной  еще больше. Один за другим он вынимает  гвозди изо рта и изучающе
разглядывает, как легкая пыль ржавчины уже  повсюду покрыла металл, разъедая
его словно  грибок. А прошлой  ночью ведь не было дождя. Более того, как это
ни фантастично, дождя уже не было двое суток,  потому-то он и  не удосужился
закрыть  ящик с  гвоздями  накануне, после  того как закончил работу. И  все
равно,  есть  ли дождь, нет ли, гвозди продолжали ржаветь. Им хватало на это
одной ночи. Целый ящик, выписанный из Питтсбурга и доставленный через четыре
недели,    блестящих   новеньких   гвоздей,    сиявших   словно   серебряные
десятицентовки... покрывался ржавчиной за одну ночь...
     -- Ну и дела, никак гроб! -- произнес один из матросов.
     (...И тогда, что-то бормоча себе под нос, он вернулся  и положил гвозди
обратно в  ящик, бросил молоток  в покрытую росой траву и, по  пояс утопая в
тумане, двинулся к реке. Он отвязал лодку и погреб к грязной дороге, где под
навесом  стоял  жеребец. Он  оседлал  его и  поскакал  обратно  в  Канзас, в
засушливые  прерии, где  аборигены  сражаются за каждый  клочок  плодородной
почвы,  кролики  обгладывают кактусы в  надежде  добыть хоть каплю  влаги, а
процесс распада и умирания под горячим кирпичным небом идет медленно и почти
незаметно.)
     -- Точно гроб! В контейнере, как на поездах.
     -- Ой, смотри, что они делают!
     Второй  моряк  поспешно  оторвался от  своей  девушки,  и  все  четверо
уставились  на мужчину  и  мальчика, которые, вытащив  свой  груз из пикапа,
проволокли его по сваям  пирса  и  столкнули в  воду --  затем снова сели  в
машину  и  уехали прочь. Четверка  наблюдавших забралась в свою машину и, не
отрывая взгляда, следила,  как ящик перевернулся  и  начал медленно  тонуть.
Тонул он долго, а Эдди Арнольд оглашал округу:

     Покроет мгла и землю и моря
     Когда врага погонит Армия моя...

     Наконец  ящик  накренился  и  ушел  под  воду,  оставив на  поверхности
расходящиеся  круги и увлекая за собой  на дно сквозь  колеблющуюся  тину  и
водоросли целый шлейф пузырей, туда, в зелено-коричневую глубину, где крабы,
выпучив глаза,  охраняли  коллекцию бутылок,  старых  труб,  рваных  тросов,
холодильников,  потерянных  моторов, битого фарфора и  другого хлама, обычно
украшающего дно заливов.
     А  в  это время  в  пикапе опрятный мужчина невысокого роста с зелеными
глазами и  уже  седеющей головой,  нагнувшись и похлопывая по затылку своего
шестнадцатилетнего сына, пытался притупить его любопытство.
     -- Ну что  скажешь,  Хэнкус?  Как ты смотришь  на то,  чтобы спуститься
сегодня вечером к заливу? Мне потребуется трезвая  голова,  чтоб присмотреть
за мной.
     -- А  что в нем было, папа? --  спрашивает мальчик. (Он так и не понял,
что это было гроб...)
     -- Где?
     -- В том большом ящике. Генри смеется:
     -- Мясо. Старое мясо. И мне совершенно не улыбалось, чтобы им  провонял
весь дом. -- Мальчик кидает на отца  быстрый взгляд... (Он  говорит: "старое
мясо"... Папа так сказал... И,  трудно  поверить, но, честное слово, я так и
думал несколько  месяцев, пока Бони Стоукс, который был, насколько я  помню,
местным сплетником, не отвел меня в сторонку и с добрых полчаса, несмотря на
мое смущение, придерживал меня своей потной рукой то за ногу, то за руку, то
за шею, то еще за какое-нибудь место -- он не мог чувствовать себя спокойно,
пока не вываливал все на  голову своей жертве. "Хэнк, Хэнк, --  повторял он,
тряся  головой, сидевшей на худенькой, не толще запястья,  шее, -- мне очень
не  хочется,  но, боюсь,  это мой христианский долг  --  рассказать  тебе  о
некоторых неприятных фактах". Не хочется ему, черта  с два:  его  хлебом  не
корми, дай покопаться в чужих могилах. "О том, кто  был в  том  ящике. Да, я
думаю, кто-то  должен  рассказать  тебе о твоем деде  и о годах,  которые он
провел  здесь...") но ничего не  говорит, и они  продолжают  ехать  в полном
молчании. ("...В те времена, Хэнк, малыш, -- старина Стоукс откинулся назад,
и взгляд его заволокла  дымка,  -- все  было не совсем так, как сейчас. Твоя
семья не  всегда владела  этим  огромным лесоповалом. Да...  да; было время,
когда твоя семья, если так можно выразиться, бедствовала... В те дни...")
     В тот день  первым проснулся и обнаружил исчезновение  отца его старший
сын Генри.  Он взял молоток и, работая бок о бок со своими двумя братьями --
Беном и Аароном, сделал за этот  день больше, чем было сделано  за последнюю
неделю. Хвастливо:
     -- Ну, теперь мы победим, парни. Да-да. Клянусь дьяволом.
     -- Ты о чем, Генри?
     -- Ах вы, глупые крольцы! Мы покажем этим свиньям, которые посмеиваются
над нами там, в городе. Всему этому выводку Стоуксов. Они увидят. Мы зададим
этому болоту.
     -- А как же он?
     --  Кто? Ах  папаша "Все  Тщета"?  Старина "Все бессмысленно  под  этим
солнцем"? Дерьмо.  Разве он еще не доказал вам с кристальной ясностью,  чего
ему было надо? Вы что, все еще не поняли, что он сбежал? Сдрейфил?
     -- Да, а если он вернется, Генри?
     -- Если он вернется, если он вернется, он приползет сюда на своем брюхе
и то...
     -- Но, Генри, а вдруг он не вернется? -- спрашивает младший брат Аарон.
-- Что мы будем делать?
     Не прекращая стучать молотком:
     -  Справимся. Сдюжим!  Сдюжим! -- Одним ударом загоняя гвоздь в упругую
гладкую доску.
     Таким образом, впервые об Ионе Стампере, отце Генри,  обесчестившем его
и  осрамившем  всех  нас,  я  услышал от  Бони Стоукса.  Потом уже  дядя Бен
рассказал, как в  течение нескольких лет Бони  доставал  этим папу.  Но  все
подробности  я узнал  именно  от  папы. Не то чтобы  он  сам  пришел  и  все
рассказал мне. Нет.  Может, некоторым отцам и удается разговаривать по душам
со своими сыновьями,  у нас  с Генри это  никогда не получалось. Он поступил
иначе.  Он   повесил   у  меня  на  стене   письменное  свидетельство  всего
происшедшего.  Как  говорят,  в   тот  самый  день,  когда  я  родился.  Мне
потребовалось  довольно много времени, чтобы все понять. Шестнадцать лет.  И
даже  тогда мне все  объяснил  не отец,  а  его жена,  моя  мачеха, девушка,
которую он привез с Востока... Но об этом потом...
     Они обнаружили, что Иона  забрал все деньги из лавки, оставив их лишь с
тем,  что было  на  прилавке,  да  с  домом  на другом  берегу реки. Запасы,
хранившиеся в  лавке,  в основном представляли  собой  зерно, которое раньше
весны  не  могло  принести  никаких  денег, и ту  зиму  им  удалось  прожить
исключительно благодаря милосердию одной из самых состоятельных семей города
-- Стоуксов. Иеремия Стоукс был негласным губернатором, мэром, миротворцем и
кредитором   округа  и   действовал  по  неписаному  закону:  первоприбывший
становится первым. Сначала он захватил огромный пакгауз. Он въехал в него и,
поскольку никто не предпринял  попытки выдворить его оттуда, превратил его в
первый универсальный  магазин  города. Он  заключил соглашение  с пароходом,
появлявшимся в заливе раз  в  два-три месяца, такое миленькое  соглашеньице,
что за кое-какую мзду  они обязуются  продавать  свои  товары только  ему, и
никому больше. "Это потому что я -- член", -- объяснял он, правда никогда не
договаривал -- член какой организации. Он туманно распространялся о каком-то
сомнительном объединении  торговцев и представителей пароходства,  созданном
на Востоке. "Вот я и предлагаю, друзья и соратники, чтобы все мы здесь стали
членами; я -- благородный человек".
     Благородство -- даже не то слово. Разве не  он  кормил  эту  несчастную
миссис Стампер и ее семейство, после того  как их бросил глава семьи? Товары
доставлялись  в  течение  семи месяцев его  старшим сыном  -- худым, бледным
водохлебом  Бобби  Стоуксом, который  гордился, что  был  одним  из немногих
белых, рожденных здесь, и единственным обитателем  города, совершившим круиз
в  Европу.  Как  однажды  заметил  Аарон, "из здешних врачей  никто  не смог
диагностировать его кашель". Каждый день в течение семи милосердных месяцев:
     --  Единственное, о чем  просит папа, -- сообщил мальчик по  завершении
этапа благородства, -- так это о том, чтобы вы вступили в "Ваконда Кооп". --
И он протянул матери бумагу и остро заточенный карандаш.  Она вынула очки из
черного кошелька и некоторое время изучающе рассматривала документ.
     -- Но... разве тут имеется в виду не наша лавка?
     -- Чистая формальность.
     -- Подписывай, мама.
     -- Но...
     -- Подписывай.
     Это говорил Генри, старший.  Он взял из  рук матери бумагу и положил ее
на доску, затем вложил ей в руки карандаш:
     -- Подписывай.
     Посланник, улыбаясь, осторожно поглядывал на документ.
     --  Спасибо,  Генри. Ты  поступаешь мудро. Теперь вы,  как полноправные
участники, будете пользоваться целым рядом скидок и привилегий.
     Генри  разразился странным  смехом,  который  появился  у  него  совсем
недавно и который  мог прервать любой  разговор, обрезая его как ножом. -  Я
думаю, мы вполне обойдемся без ряда ваших привилегий. -- Он взял подписанную
бумагу и поднял ее так, что его  собеседник  не  мог до нее дотянуться. -- И
участниками чего бы там ни было нам тоже становиться ни к чему.
     -- Генри... отец... -- Юноша следил глазами, как Генри с явной издевкой
размахивает  документом,  и  повторял,  даже  не  отдавая  себе отчета,  что
пародирует  собственного отца:-- Мы же землепроходцы, труженики нового мира;
мы должны бороться бок о бок. Объединенными усилиями...
     Генри  снова рассмеялся и впихнул бумагу в руки Бобби, потом нагнулся и
стал  выбирать  камешек. Выбрав,  он  пустил  его  прыгать  по  серо-зеленой
поверхности через всю реку.
     -- Ничего, как-нибудь справимся.
     He дождавшись должной  благодарности  и  признательности  за  оказанное
доверие, Бобби потерял всякую уверенность и даже разозлился.
     -- Генри, --  повторил он  как можно мягче, дотрагиваясь до руки  Генри
двумя тонкими, как сосульки, пальцами, -- я родился  на этой земле и вырос в
этих диких чащобах. Я знаю, как настоящий пионер нуждается в дружеской руке.
Для того  чтобы выжить здесь. И еще: ты мне действительно нравишься, парень;
мне  бы не  хотелось видеть,  как  ты  отступишь  под натиском  неукрощенной
стихии. Как... многие другие.
     Генри, державший в ладони  пригоршню  речных голышей, разжал пальцы,  и
камни посыпались в воду.
     -- А никто  и  не  собирается отступать, Бони  Стоукс, больше  никто не
собирается отступать. -- И он снова  разразился язвительным смехом, глядя на
угрюмое и обреченное лицо Бобби.
     Годы спустя, когда благодаря ожесточенным усилиям ему удалось сколотить
небольшое состояние и  начать собственное дело, размеры которого были строго
ограничены, так как работали  на него лишь переехавшие сюда родственники,  в
одно прекрасное утро Генри, переправившись  на лодке через реку, натолкнулся
на Бони у грузовика, развозившего продукты.
     -- Доброе утро. Генри. Как поживает Генри Стампер-младший?
     -- Шумит,  -- ответил Генри, искоса глядя на своего  старого  приятеля,
который не двигаясь стоял у дверцы  грузовика,  прижимая  к бедру коричневый
пакет. -- Да. Шумит и все время требует есть. -- Генри ждал.
     -- Ой, -- вдруг вспомнил Бони о пакете. -- Это прибыло для тебя сегодня
утром. Наверно, они в Канзасе прослышали о его рождении.
     -- Наверно.
     Бони обреченно взглянул на пакет.
     -- Из Канзас-Сити. От какого-нибудь родственника?
     Генри осклабился, прикрывая  рот рукой,  абсолютно  точно копируя  жест
Бони, когда того схватывал приступ лающего кашля.
     -- Ну... -- И  он рассмеялся, глядя на то,  как ерзает  Бони. -- Какого
дьявола, давай посмотрим, что он там прислал.
     Бони тут же  достал уже  открытый перочинный  нож  и разрезал  бечевку.
Пакет содержал настенный плакат -- один из дешевых сувениров, продающихся на
окружных ярмарках: херувимы, вырезанные из дерева, вокруг  медного барельефа
Христа, несущего агнца  по полю маргариток, а внизу выгравировано: "Блаженны
кроткие, ибо они наследуют  землю. Матв. 5" -- и  записку: "Это моему Внуку;
пусть, когда он вырастет, христианская  любовь, сострадание и милосердие ему
будут  свойственны  в  большей  степени, чем остальным  моим  родственникам,
которые никогда  не понимали  меня и даже  ни  разу  не написали мне.  И. А.
Стампер".
     Бони был потрясен.
     -- Ты что,  действительно не написал  ни одного  письма  этому  старому
бедняге?  Ни разу? -- Это  было уже не потрясение,  а  ужас. --  Но  это  же
страшная несправедливость!
     --  Ты  так  думаешь?  Ну  поглядим,  может,   мне  удастся  наверстать
упущенное. Поехали-ка, прокатимся со мной до дому.
     Когда они  наконец  оказались в доме, ужас Бони  уступил место  полному
оцепенению,  ибо  Генри, взяв  доску, покрыл ее грязно-желтой  автомобильной
краской, просушил над  огнем, в котором горела приложенная Ионой записка, и,
вооружившись толстым красным карандашом -- одним из  тех, что использовались
для разметки бревен,  --  записал то, что  считал поистине  необходимым  для
своего  сына, выразив самую суть того семейного порока, который Иона заметил
в  его  глазах еще под  солнцем Канзаса.  Генри  трудился, усевшись на  край
постели, в которой лежала сорокапятилетняя женщина, ставшая его женой  после
смерти  матери,  --  под неистовый крик  новорожденного и  под  ошеломленным
взглядом Бони, --  упорно выводя  собственные слова поверх запечатленного  в
меди  высказывания  Иисуса.  На   слабые  протесты  жены   он  отвечал  лишь
саркастической  ухмылкой,  представляя себе,  что бы сказал  старый набожный
Иона, доводись ему теперь увидеть свой дар.
     --  Ну вот и готово!-- Он  поднялся, удовлетворенно поглядывая  на свою
работу,  подошел к противоположной  стене  и приколотил  доску  над огромной
колыбелью, которую он  с парнями изготовил  на лесопилке для Генри-младшего.
"И все то время,  пока я рос, это  уродливое  произведение висело у меня над
головой. "Не отступай ни на дюйм!" Размашистой и неуклюжей папиной рукой. На
омерзительнейшем,   тошнотворном  оттенке  желтого  ученическими   неумелыми
красными буквами: "Не  отступай ни  на  дюйм!"  Лозунг типа  тех, что  можно
встретить в военно-морских учреждениях. "Не отступай ни  на дюйм!" Как самая
обыкновенная дешевая реклама, -- таких досок я видел тысячи, абсолютно таких
же, если  не считать Иисуса  с агнцем  под  мерзкой автомобильной  краской и
странных  выпуклых  букв, которые  можно  было  читать  на ощупь  по  ночам:
"Блаженны кроткие..." -- и так далее, и тому подобное... Плакат висел у меня
над головой все время,  а я и не подозревал, что за ним скрывается, пока мне
не исполнилось шестнадцать и она  не рассказала мне то, что знала.  Тогда  я
соединил это с тем, что говорил мне Бони, и с тем, что сказал  отец. Смешно,
как долго порой детали не могут  соединиться, и такое вот высказывание может
годами маячить у  тебя  перед глазами, и  все-таки  что-то  откладывается  в
памяти, даже если ты не отдаешь себе в этом отчета..."
     Когда  Хэнку  было десять,  его мать -- вечно  седая и мрачная,  точная
копия  бабушки, как он себе  ее  представлял,  хотя никогда  и  не видел, --
слегла  в  одной  из темных  комнат  старого  дома и два месяца  пролежала с
какой-то лихорадкой,  потом в одно прекрасное  утро  поднялась,  вымылась  и
умерла.  В  гробу  она  выглядела  настолько  естественно,  что  мальчик был
вынужден  напрячь  все свое воображение,  чтобы вспомнить, что когда-то  она
разговаривала,  --  он пытался  представить себе выражения которые она могла
использовать, фразы, изо все: сил стараясь  убедить себя, что  когда-то  она
был; чем-то  большим, нежели эта  резная непоколебима;  фигура,  оправленная
складками сатина.
     Что касается Генри -- тот вообще ни  о  чем не думал. Он всегда считал,
что мертвецы должны быть предоставлены мертвецам, живые должны похоронить их
и  вернуться к своим земным делам. Поэтому, расплатившись с  Лиллиенталем --
владельцем, похоронного бюро,  --  он  вынул из  одного  из венков гвоздику,
воткнул ее  в петлицу  своего  траурно го костюма,  сел  на  поезд, идущий в
Нью-Йорк и исчез на  три месяца. На  целых  три месяца в самый разгар сезона
рубки  деревьев.  Младший брат Генри, Аарон, со своей семьей остался  в доме
присмотреть  за мальчиком. После первых  же несколько  недель  таинственного
исчезновения своего деверя которое  потом растянулось на месяцы, жена Аарона
начала беспокоиться.
     --  Вот  уже два месяца. Бедняга, как он горюет!  Никто из  нас даже не
догадывался, как у него надорвано сердце.
     -- Черта с два надорвано!  --  отвечал Аарон.  -- Он  просто  ищет себе
новую жену.
     --  Ну  как  ты можешь  говорить такое! Для  этого  не нужно  ездить на
Восток, где тебя никто не знает.
     --  Верно, но Генри думает иначе: женщины должны поступать с Востока. И
раз тебе нужна жена, отправляйся на Восток и привези ее себе.
     -- Но это же глупо! Да и бедняге уже пятьдесят с лишним. Какая разумная
женщина...
     --  К черту разумных женщин!  Генри  нужна  женщина,  которую он сочтет
подходящей матерью для маленького  Хэнка. И если  ему  удастся найти  такую,
разумность не будет  иметь  никакого отношения к ее приезду  сюда. --  Аарон
закурил трубку  и довольно улыбнулся -- ему  всегда  доставляло удовольствие
наблюдать,  как обстоятельства  принимали такой оборот, которого требовал от
них Генри. -- А хочешь, можем даже заключить пари -- вернется этот бедняга с
женщиной или без.
     Генри в это время было пятьдесят один  год, но прохожим на нью-йоркских
улицах, которые он  мерил шагами,  пряча  в  бороду  мальчишескую ухмылку, с
лицом, изборожденным  морщинами, словно старое дерево трещинами, он с равным
успехом мог казаться и в два раза старше, и в два раза моложе. Поверхностный
взгляд выявлял в нем  типичное, а не индивидуальное: деревенщина, приехавшая
в город, необразованный провинциал с пружинистой и  крепкой походкой юноши и
лицом  старика,  слишком длинные  мускулистые  запястья,  высовывавшиеся  из
манжет, слишком длинная шея. Со своей седой нестриженой гривой старого волка
и горящими  зелеными глазами он походил на персонажа из комиксов -- внезапно
разбогатевшего золотоискателя.  У него был  такой вид,  будто ему  ничего не
стоило выругаться в  лучшем  ресторане или плюнуть на самый дорогой ковер. В
общем, от него  можно  было  ожидать чего  угодно,  только  не  знакомства с
молодой женщиной с целью женитьбы.
     Тем летом  в своем котелке  и  похоронном костюме  Генри  стал довольно
популярной фигурой.  К  концу  его  пребывания  в Нью-Йорке  его  уже  всюду
приглашали,  чтобы  посмеяться. Восторг  достиг  предела, когда  на одном из
вечеров  он  объявил,  что  нашел  женщину,  на  которой  намерен  жениться!
Участники вечера  пришли в неистовство. Это было что-то потрясающее, лучшего
фарса никто и не видывал. Смеялись, впрочем, не над его выбором, а  над тем,
что  этот  похотливый  старый  пень  мог помыслить о  такой девушке -- самой
милой,  образованной  и очаровательной  особе,  приехавшей  на  каникулы  из
Стэнфорда, -- над этим-то и потешались окружающие. А старый похотливый Генри
похлопывал  себя  по бокам,  оттягивал свои широкие парусиновые  подтяжки  и
расхаживал с  видом  клоуна, посмеиваясь  вместе со всеми. Однако  хихиканье
собравшихся  сильно  поубавилось,  когда он  пересек  комнату  и  привел  из
гостиной залившуюся краской студентку. Можно догадаться, что веселье и вовсе
прекратилось,  когда  после  нескольких   недель  упорного   ухаживания   он
отправился обратно на Запад, увозя с собой девушку в качестве невесты.
     Даже после  того как Бони рассказал мне о плакате, я не слишком обращал
на  него  внимание,  пока  мне не исполнилось  шестнадцать и  Мира не пришла
впервые  в  мою  комнату.  Мне  действительно  тогда только что  исполнилось
шестнадцать.  Это был день  моего рождения. От всех  в  доме, кроме  нее,  я
получил подарки -- принадлежности для бейсбола. Не то чтобы я что-то ждал от
нее -- она никогда  не уделяла  мне  много внимания.  Я  думаю, она даже  не
замечала, что  я  уже  вырос.  А  может,  она просто  ждала,  когда я  стану
достаточно  большим,  чтобы  оценить  ее дар. Так вот,  она  просто  вошла и
остановилась...
     Вероятно, единственный, кто удивился еще больше, была сама девушка.  Ей
было  двадцать  один,  и  оставался  еще один год  до  получения  диплома  в
Стэнфорде.  У нее  были  темные  волосы  и хрупкое, изящное  тело (как будто
внутри нее, подняв голову к небу, стояла какая-то странная птица -- редкая и
необычная птица...). У нее было три  собственные лошади  в парке Менло, двое
возлюбленных  --  профессор  и попугай,  который обошелся ее  отцу  в двести
долларов в Мексико-Сити, -- и все это она бросила. (Просто стояла себе.)
     Она была активным членом по меньшей мере дюжины различных организаций в
университете и такого же количества в Нью-Йорке, летом. Ее жизнь, так же как
и  у  большинства  ее  друзей,  ровно  катилась  вперед.  И где  бы  она  ни
находилась: в  Стэнфорде или на Восточном побережье, --  когда она  садилась
составлять   список  гостей  для  очередной   вечеринки,  у  нее  получалась
трехзначная  цифра. И  все это было оставлено. И ради  чего?  Ради какого-то
сомнительного  старого  лесоруба из  какого-то  грязного  городка,  севернее
которого  вообще  уже  ничего не  было.  О  чем она думала, когда дала  себя
уговорить  сделать  такой  нелепый выбор?  (У нее была  очень смешная манера
смотреть на человека: так  смотрят  птицы --  голова чуть наклонена и взгляд
устремлен словно мимо, как будто она видит что-то еще, то, что  никто, кроме
нее,  рассмотреть  не  может; иногда она внезапно  пугалась,  словно  увидев
привидение. "Мне одиноко", -- произнесла она.)
     Первый год она  провела  в  Ваконде, словно  недоумевая, что  она здесь
делает. ("Я  всегда чувствую себя  такой одинокой.  Словно  какая-то пустота
внутри...") К концу второго года она закончила недоумевать и приняла твердое
решение уехать.  Она  уже  составляла  тайные  планы своего  бегства,  когда
внезапно  обнаружила,  что каким-то  образом,  в каком-то темном  сне  с ней
что-то произошло  и ей  придется  отложить  свое  путешествие  на  несколько
месяцев... всего лишь на  несколько месяцев... и  тогда уж она уедет, уедет,
уедет,   зато  у   нее   останется   кое-кто,  чтобы  вспоминать   о   своем
кратковременном  пребывании  на  Севере. ("Мне казалось,  что  Генри  сможет
заполнить эту пустоту. Потом я думала, что ребенок...")
     Итак,  у Хэнка  появился брат, а у Генри -- второй сын. Старик, занятый
расширением  своего лесопильного  производства,  проявил  не  слишком  много
внимания  к  этому  знаменательному событию,  поучаствовав лишь  в  крещении
мальчика,  который  в  качестве  одолжения  молодой жене  был назван  Леланд
Стэнфорд Стампер. Генри протопал в ее комнату в шипованных сапогах, оставляя
за собой  грязь, опилки и запах машинного масла, и провозгласил: "Малышка, я
хочу, чтобы  ты назвала мальчика в  честь университета, по которому  ты  так
скучаешь. Как тебе это понравится?"
     Это было сказано с такой категоричностью, которая  исключала какие-либо
возражения,  так  что ей оставалось только слабо  кивнуть. И,  гордый собой,
Генри удалился.
     Это осталось единственным  знаком  внимания, оказанным жене в  связи  с
рождением  ребенка.  Двенадцатилетний Хэнк,  занятый  журналами  в  соседней
комнате, решил и вовсе проигнорировать это событие.
     -- Не хочешь взглянуть на своего маленького братика?
     -- Он мне не братик.
     --  Ну, тебе не кажется, что, по крайней мере, надо что-то сказать  его
маме?
     -- Она мне никогда ничего не говорила. (Что было очень близко к истине.
Потому что, кроме "здрасьте  " и "до свидания ", она действительно ничего не
говорила до того самого  дня, когда пришла в мою  комнату. Поздняя  весна; я
лежу на кровати, и голова у меня разрывается от  боли --  я сломал себе зуб,
играя зонтиком в бейсбол. Она бросает на меня быстрый взгляд, отводит глаза,
подходит к  окну и  замирает. На ней  надето  что-то  желтое,  иссиня-черные
волосы распущены. В руках  у  нее детская книжка, которую она читала малышу.
Ему в это время уже три или четыре. Я  слышу, как он  возится за  стенкой. И
вот  она  трепеща стоит  у  окна  и ждет,  когда  я  что-нибудь скажу, о  ее
одиночестве наверное.  Но я  молчу. И тут  ее взгляд  падает на этот плакат,
приколоченный к стене.)
     В  течение всех последующих лет Генри обращал  очень  мало внимания  на
своего  второго  сына.  Если,  занимаясь  воспитанием  своего  первенца,  он
требовал, чтобы тот был таким  же  сильным и самостоятельным, как он сам, то
что касается второго -- бледного большеглазого ребенка, походившего на мать,
--  ему он  предоставил полную свободу заниматься  чем  угодно  в комнате по
соседству с его матерью, --  а чем уж  там ребенок занимается целыми днями в
полном одиночестве -- его не волновало. (Она довольно долго не спускает глаз
с  этого плаката, вертя  в руках  книжку,  потом ее взгляд скользит  вниз  и
останавливается на мне. Я вижу, что она вот-вот заплачет...)
     Между  мальчиками  была разница  в двенадцать  лет,  и Генри  не  видел
никакого смысла  в том, чтобы воспитывать их вместе.  Какой смысл?  Когда Ли
было пять и он еще  водил сопливым  носом по строчкам детских стишков, Хэнку
исполнилось  семнадцать, и он с  Джо, сыном Бена, раскатывал на второсортном
мотоцикле марки "Хендерсон", побывав уже во  всех  канавах  между Вакондой и
Юджином.
     --  Братья? Ну и что? Зачем заставлять? Если  Хэнку нужен брат,  у него
есть Джо Бен; они всегда были не разлей вода, к  тому же Джо все время у нас
в доме,  пока его папаша  разъезжает то тут, то там. А у  маленького Леланда
Стэнфорда есть его мама...
     "А кто  же есть у  мамы маленького Леланда  Стэнфорда? " --  размышляли
бездельники,  сшибавшие   пенни  в  местной   забегаловке  Ваконды.  А   это
очаровательное хрупкое существо  продолжало жить, проводя свои лучшие годы в
этой медвежьей  берлоге на противоположном берегу  реки со старым  пердуном,
который был в два раза ее старше, продолжала жить, невзирая на то что каждый
раз  она  клялась  и  божилась, что,  как только  маленький Леланд достигнет
школьного возраста, она уедет на Восток... "...так кто же у нее есть?" Глядя
на Генри, Бони Стоукс скорбно качал головой:
     --  Я  просто думаю о девушке, Генри; потому что, как ты ни силен, а уж
не такой одер, как был прежде, -- неужели тебя  не волнует, что день за днем
она сидит одна-одинешенька?
     Генри подмигивал, смотрел искоса и ухмылялся:
     -- Что за шум, Бони? Кого это волнует, такой же я одер или не такой же?
--  Скромность никогда не  украшала  его.  --  Я  уж  не  говорю о  том, что
некоторые  мужчины  так  благодатно  одарены  природой,  что  им  не   нужно
заниматься самоутверждением из ночи  в ночь; они  так  прекрасно выглядят  и
такие  ловкачи  в   постели,  что   женщину  охватывает  дрожь   при   одном
воспоминании, и она живет лишь надеждой,  что  то, что она пережила однажды,
когда-нибудь может повториться вновь!
     Ослепленный  своей  петушиной  гордостью,  Генри  никогда  даже  и   не
задумывался о причинах, заставлявших его жену хранить ему верность. Несмотря
на  все  намеки,  он  оставался  уверенным, что она предана  ему  и 14  лет,
проведенных  ею  в  его лесном мире, освещены  все той же надеждой.  И  даже
позднее... Его тщеславие не было поколеблено даже тогда, когда она объявила,
что  уезжает  из  Орегона,  чтобы  отдать Леланда  в какую-нибудь  школу  на
Востоке.
     -- Она  делает это  ради малыша, --  объяснял всем Генри. -- Для  этого
маленького  проходимца.  У него какие-то  болезненные  приступы,  а  местные
доктора  ничего не могут определить; может, это астма. Док считает,  что  он
будет чувствовать  себя лучше в  более сухом климате, -- вот и попробуем.  А
что касается ее, можете не радоваться -- у нее сердце разрывается при мысли,
что ей придется бросить своего старика:  плачет и  плачет дни напролет... --
Он запустил в табакерку свои пожелтевшие пальцы, добыл оттуда щепотку табака
и, сощурив  глаза, принялся ее рассматривать. -- Так переживает из-за своего
отъезда,  что я прямо места себе не нахожу. -- И, запихав табак между нижней
губой и десной,  он  осклабился и посмотрел  на окружающих. --  Да,  мужики,
кому-то это дано, а кому-то нет.
     (Все  еще  плача, она подходит ко мне  и дотрагивается пальцем до  моей
распухшей  губы. Потом внезапно ее  голова откидывается к  висящему плакату.
Как  будто  ей что-то пришло в  голову.  Вид у  нее странный. Она  перестает
плакать, и  ее  охватывает дрожь, словно  от порыва пронизывающего северного
ветра. Она не спеша откладывает книгу и тянется к плакату: я знаю, что ей не
удастся его снять, так как в него вбиты два шестипенсовых гвоздя. Она делает
еще одну  попытку и  опускает руку. Потом издает короткий смешок и кивает на
плакат как птица: "Как  ты думаешь, если  ты придешь ко мне  --  я  отправлю
Леланда поиграть, -- он будет на тебя так же действовать?" Я отворачиваюсь в
сторону и бормочу,  что мне непонятно, что  она  имеет в виду. Она улыбается
какой-то отчаянной, вымученной улыбкой  и берет меня  за мизинец,  словно ей
ничего не стоит поднять меня. "Я имею в виду, что, если ты переступишь порог
соседней  комнаты и окажешься в моем мире, где ты не будешь видеть это, или,
скорее, это не будет смотреть на тебя, тогда ты смог бы?" Я снова отвечаю ей
тупым  взглядом  и  спрашиваю:  "Смог  бы  что?"  Продолжая  улыбаться,  она
наклоняет  голову  к  плакату   и  произносит:  "Неужели  тебя  никогда   не
интересовало, что за чудовище висит у тебя над  головой вот  уже шестнадцать
лет? --  Она  продолжает держать  меня  за мизинец. -- Неужели ты никогда не
думал об одиночестве, которое порождает в тебе это высказывание? --  Я качаю
головой. -- Ну хорошо,  пошли ко  мне,  и  я объясню  тебе". И я  помню, что
подумал тогда: "Ну и ну, она же может поднять меня одним пальцем...")
     --  А  ты  не  думаешь... --  поспешно  окликнул  Бони,  но  Генри  уже
направлялся к дверям салуна. -- Генри, эй, ты не думаешь... -- словно против
воли, извиняющимся тоном  продолжил Бони с таким видом, что он должен задать
этот  болезненный вопрос только  во имя  блага друга, -- ...что ее отъезд...
может быть каким-то образом связан с намерением Хэнка вступить в Вооруженные
Силы?  Я хочу  сказать, тебе не кажется странным, что  они оба  вдруг решили
уехать?
     Генри останавливается и чешет нос.
     -- Может быть, Бони. Трудно сказать наверняка. -- Он натягивает куртку,
до подбородка застегивает молнию и поднимает воротник. -- Только дело в том,
что она сообщила о своем отъезде задолго до того,  как Хэнк еще только начал
думать  об  армии.  --  Глаза  его  блестят,  а  физиономия  расплывается  в
торжествующей усмешке. -- Пока, черномазые.
     (В ее комнате я, помню, подумал, что она права по поводу этого плаката.
Как приятно все же было находиться вне видимости этого чудовищного творения!
Но в то же  время я понял,  что сам факт пребывания  в другой комнате еще не
означает избавления  от  него. Более того, именно здесь,  после того как она
объяснила, какое влияние  оказывает  на меня эта надпись, я окончательно это
понял и ощутил его еще сильнее. Я видел плакат отчетливо и ясно, несмотря на
стену из сосновых досок, отделявшую  его от меня,  -- желтую краску, красные
буквы и то, что было замазано этим желтым и красным, -- яснее, чем когда  бы
то ни было.  И, почувствовав  это, я уже не мог от этого избавиться,  потому
что оно словно вошло в меня. Точно так же, как я  не заметил, как оказался в
ее комнате, а когда оказался там, было уже слишком поздно.)
     И  снова  поздняя  весна  --  миновало  уже  несколько  лет со  времени
укрощения бейсбольного мяча.  На реке рябь, снегопад  благоухающих лепестков
цветущей  ежевики опускается  на воду.  Солнце  ныряет  в  облаках,  которые
воинственно  несутся по синему небу. На пристани  перед  старым домом  Генри
помогает  Хэнку и Джо  Бену складывать узлы, одежду, шляпные коробки, птичьи
клетки...
     -- Сколько  барахла! Можно устроить настоящую ярмарочную распродажу, а,
Хэнк? -- с шутливой сварливостью -- чем старше  Генри становился, тем больше
в нем проявлялось проказливого мальчишества, словно компенсируя суровые годы
преждевременной зрелости.
     -- Точно, Генри.
     -- Черт побери, ты только посмотри на этот несусветный хлам!
     Большая,  громоздкая лодка покачивается на волнах  и по мере нагружения
медленно   оседает.   Положив   тонкую   птичью   руку   на   плечо   своего
двенадцатилетнего сына,  женщина наблюдает за погрузкой. Приподняв оборку ее
канареечно-желтой  юбки,  мальчик  протирает  стекла  своих  очков.  Мужчины
продолжают  выносить из дома ящики  и коробки. Лодка хлюпает  и  оседает все
глубже. Вся картина  потрясает красотой и яркостью красок: синее небо, белые
облака, синяя вода, белые лепестки и яркий желтый мазок...
     --  Можно подумать,  что ты  едешь не  на несколько  месяцев, а на  всю
жизнь. -- Он поворачивается к женщине. -- Зачем тебе столько вещей? Я всегда
считал, что путешествовать надо налегке.
     -- Его устройство может потребовать довольно много времени, больше, чем
ты  думаешь.  --  И быстро  добавляет:  --  Я  вернусь,  как  только  смогу.
Постараюсь побыстрее.
     -- Ага.  --  Старик  подмигивает  Джо  Бену и Хэнку,  которые  тащат  к
пристани чемодан. -- Слышите, ребята? Вот так-то. После говядины с картошкой
трудно привыкнуть к сандвичам.
     Синее, белое, желтое  и красный стяг с  вышитым на нем  черным номером,
развевающийся на  шесте, который приколочен к окну второго этажа  для  того,
чтобы  автолавка  оставила необходимые  продукты.  Синее,  белое,  желтое  и
красное.
     Старик расхаживает вдоль лодки, наблюдая за укладкой вещей.
     -- Надеюсь, она выдержит. О'кей. Ну, хватит. Хэнк, пока я буду отвозить
их на станцию, вы с  Джо Беном добудьте недостающие части для нашей лебедки.
Можете  смотаться на мотоцикле  в Ньюпорт и там  посмотреть -- у  них обычно
есть детали. Я вернусь затемно, оставьте мне лодку  на той стороне. Где  моя
шляпа?
     Хэнк не  отвечает.  Вместо этого  он наклоняется  к  шесту, к  которому
приколочен  ординар, и  проверяет высоту воды.  Солнце  рассыпается  по реке
серебряными  брызгами.  Потом  он  выпрямляется и,  запустив руки  в карманы
джинсов, поворачивается против течения.
     -- Сейчас...  -- Женщина  не  шевелится -- желтый мазок на голубом фоне
реки; Генри занят тем,  что пытается впихнуть кусок пакли в щель, которую он
обнаружил в лодке; маленький  Джо Бен  пошел за  брезентом,  чтобы накрыть в
лодке багаж на случай, если эти беспечные облака разыграются не на шутку.
     -- Сейчас, минутку...
     И только  вихрастая мальчишеская голова виднеется поблизости. Только он
и слышит, что говорит Хэнк. Он  наклоняется к своему взрослому брату -- очки
вспыхивают на весеннем солнце.
     -- Сейчас, минутку...
     -- Что? -- шепотом спрашивает мальчик.
     -- ...я, наверное, поеду с вами.
     -- Ты? -- переспрашивает мальчик. -- Ты?..
     --  Ага, малыш, я думаю, я поеду в город вместе с вами, а не потом. Все
равно мои колеса не в порядке -- а, Генри, ты как на это смотришь?
     Почувствовав суету на пристани, из-под дома внезапно выскакивают гончие
и принимаются лаять.
     -- Я не возражаю, -- отвечает старик и садится в лодку. За ним, опустив
голову, садится  женщина.  Хэнк  отгоняет собак  и  тоже залезает  в  лодку,
которая под  ним сразу  же оседает. Мальчик, окруженный  собаками,  все  еще
стоит на берегу и изумленно смотрит на происходящее.
     -- Ну, сынок? -- Генри щурится от солнца. -- Ты идешь? Черт  бы  побрал
это солнце. Где эта несчастная шляпа?
     Мальчик залезает в лодку и садится на чемодан рядом с матерью.
     -- Кажется, я видел ее под этим ящиком. Позволь, Мира?
     Женщина протягивает  ему шляпу.  Джо Бен притаскивает кусок брезента, и
Хэнк забирает его.
     -- Ну что, Генри? -- спрашивает Хэнк, берясь за весла. -- Поплыли?
     Старик качает головой и сам берет весла. Джо Бен отвязывает  веревку и,
ухватившись за сваю, отталкивает лодку навстречу течению.
     -- До встречи! Пока, Мира. Привет, Ли, будь здоров.
     Генри   оглядывается,   примеряясь,   где   он   должен   пристать   на
противоположном  берегу,  и, сдвинув  шляпу на  глаза,  принимается  грести,
размеренно и сильно.
     Покрытая белыми лепестками река, словно ткань в горошек, лежит ровным и
неподвижным  полотном. Нос лодки рассекает  ее поверхность с шипящим звуком.
Женщина  в какой-то полудреме закрыла глаза. Генри гребет. Хэнк смотрит вниз
по  течению,  туда,  где  утки  взбивают воду  своими  крапчатыми  крыльями.
Маленький Ли возбужденно вертится, сидя на чемодане на корме.
     -- Так  вот, -- Генри произносит слова между взмахами весел, -- знаешь,
Леланд, -- каким-то бесстрастным, чужим голосом, -- мне  очень жаль, что  ты
решил... -- когда он наклоняется назад, шея у него напрягается  и проступают
жилы,  -- решил учиться на Востоке... но как  я понимаю... здесь  пахать  не
каждый  может...  особенно  если  не чувствуешь, что  готов  до смерти...  и
некоторые не годятся...  Ну  и ничего... я хочу, чтобы ты там мог  гордиться
тем...  -- "Литания по мне", -- вспоминал позднее  Ли, но  в  тот момент  он
слышал только мелодию речи, только ритмику слов -- этот завораживающий напев
--  анестезия времени: все  сейчас  и все неподвижно. Так думал он много лет
спустя.  --  ...да, чтобы  мы все  могли гордиться тобой...  (Вот и все,  --
думает  Хэнк.  -- Сейчас они сядут в поезд. Все кончено, больше я никогда ее
не увижу.) ...А  когда  ты  поправишься и станешь сильным... (Я  был прав, я
действительно больше ее не  видел...)  Литания по мне... (Как я был прав!..)
Оки  плывут по  сверкающей  воде. И их отражения мелькают  между  лепестками
цветов. И  рядом гребет Иона, окутанный  зеленым  туманом:  ты же чувствуешь
это. И Ли видит себя, плывущего  навстречу через 12  лет, 12 лет, оставивших
свои следы на  его лице, и в своих  прозрачных руках он  везет  отраву брату
своему,  Хэнку... -- или просто заговор...  (Но я ошибался, когда думал, что
все кончено.  Как я ошибался!) Иона налегает на весла, вглядываясь  в туман.
Джо Бен,  с  ангельским лицом,  прихватив нож,  в поисках  свободы  идет  на
автостоянку. Хэнк ползет на четвереньках, продираясь сквозь заросли ежевики,
в  надежде  навсегда  застрять  в   ее  колючках.  Кисть  руки  сжимается  и
разжимается. "Вам бы следовало знать, что дело не в какой-то там прибыли, мы
работаем,  чтобы  победить  ничто".  На  берегу  в  грязи  сидит  лесоруб  и
выкрикивает проклятия.  "Меня снедает одиночество", -- плачет женщина. Течет
река. Ровными бросками  движется по ней лодка.  Начинается  дождь  -- словно
миллионы глаз вспыхивают на воде. Хэнк бросает  взгляд на женщину, собираясь
предложить ей шляпу, но она натягивает на себя стеганое  одеяло и прячет под
него свои темные волосы.  Красные,  желтые, синие лоскуты то поднимаются, то
опускаются  вместе с лодкой.  Хэнк пожимает плечами и принимается расстилать
брезент, потом снова  бросает взгляд на  реку,  но глаза его  встречаются со
взглядом Ли, и оба замирают.
     Медленно тянутся секунды -- они не могут отвести глаз друг от друга...
     Не  выдержав,  Хэнк первым  отводит  глаза  в  сторону.  Он  добродушно
улыбается и, стремясь снять напряжение, похлопывает брата по коленке:
     --  Ну что, малыш? Теперь будешь жить в Нью-Йорке? Всякие там... музеи,
галереи и всякое такое? И все эти ученые крысы будут балдеть оттого, что ты,
такой здоровый амбал с северных лесов, учишься с ними в одном колледже?
     -- Постой, я... Генри смеется:
     --  Точно, Леланд, --  продолжая уверенно грести, -- твоя мама купилась
именно на это... Эти девушки с Востока просто тают... при виде нас, здоровых
и сильных парней с лесоповалов... можешь сам у нее спросить.
     -- Ммммм.  Я... (Спроси, спроси у нее.)  Мальчик опускает голову, рот у
него полуоткрыт.
     -- В чем дело, сын?
     --   Я...   о...  ммм...  (Все,   кроме   старика,   ощущают   гнетущую
двусмысленность сказанного --  "спроси, спроси у нее", -- навязчивый припев,
ставший со временем заклятием.)
     -- Я  спрашиваю,  в  чем дело? --  Генри прекращает грести. -- Ты опять
плохо себя чувствуешь? Снова с дыхалкой неполадки?
     Мальчик прижимает  руку  ко рту, словно надеясь при  ее  помощи извлечь
слова из горла. Он трясет головой, сквозь пальцы вырывается стон.
     -- Нет? Может... может, тогда эта качка? Ты что-нибудь съел утром?
     Генри  еще  не видит  слез,  текущих  по его щекам.  А мальчик будто не
слышит старика. Генри качает головой:
     -- Наверно, съел что-нибудь жирное.
     Мальчик даже не смотрит на Генри. Он не может отвести взгляда от своего
брата. Может, он считает, что это Хэнк с ним говорит?
     -- Ну...  ты... подожди, -- наконец  подавив страх, произносит  он.  --
Мммм, да, малыш Хэнк, придет день и ты получишь за то, что ты...
     --  Я?  Я?  -- вспыхивает  Хэнк, подпрыгивая на  месте. --  Тебе сильно
повезло, что я не свернул тебе шею! Потому что, малыш...
     -- Подожди, подожди, пока я...
     -- ...если б ты не был ребенком, я бы...
     -- ...не вырос!
     -- ...после того, как я узнал, чем ты занимался...
     -- ...ты только подожди, пока я подрасту, чтобы...
     -- ...маменькин сынок...
     -- Что?!  -- кричит Генри, и оба замолкают. -- Во имя Создателя, о  чем
это вы?
     Братья смотрят на  дно лодки. Лоскутное стеганое  одеяло  не шевелится.
Наконец Хэнк разражается хохотом:
     --  А это  по  поводу одного  дельца,  которое  было  у нас с  малышом.
Небольшое такое дельце, правда, малыш?
     Мальчик слабо кивает. Генри, удовлетворившись ответом, снова берется за
весла  и начинает грести; Хэнк бормочет что-то по поводу того, что,  если ты
предрасположен к  морской  болезни,  нечего есть  жирную  пищу по  утрам. Ли
борется со слезами. И, прошептав еще раз: "Ты...",  затыкается и смотрит  за
борт на воду. "Да... только... ты... подожди".
     Весь остальной путь  в лодке и  в машине до  вокзала Ваконды он молчит.
Молчит он  и  тогда, когда Хэнк шутливо  прощается с  ним  и его  матерью  в
поезде, желая им успешной дороги, молчит так мрачно  и мстительно, что можно
подумать -- это ему придется ждать, а не его брату...
     И последующие двенадцать лет,  осознанно или неосознанно, Ли ждал, пока
из Ваконды,  штат  Орегон, ему не  пришла открытка  от  Джо  Бена  Стампера,
сообщавшая, что  старик Генри выбыл из строя  с больной рукой и ногой и  еще
всякими  болячками, что дела у них идут паршиво и что им нужна помощь, чтобы
успеть  к  сроку  по контракту,  --  им  нужен еще  один  Стампер,  чтобы не
связываться  с тред-юнионом,  -- и поскольку  ты  единственный  родственник,
который не работает с  нами... ну,  так как, Ли?  Так что, если ты готов, мы
могли бы вместе...
     И сбоку приписка, сделанная другой, более сильной рукой:
     "Наверно, ты уже вырос, Малыш!"


     Я всегда считал,  что хорошо бы  нанять какого-нибудь лоточника сбывать
мой  товар.  Подмигивающего,  улыбчивого торговца,  мастера  своего  дела  с
луженой глоткой, чтобы он высовывался из своего ларька и размахивал руками с
засученными белыми манжетами, привлекая внимание проходящих:  "Ну-ка, ну-ка,
посмотрите! Обыкновенное чудо нашего мира, парни-девки! Визуальный  раритет!
Верти туда-сюда, смотри  сквозь него... и  окажешься  неизвестно где!  А все
дело в  том, что  внутри  одна  в  другой  лежат концентрические сферы... но
простым глазом их не  увидишь, для  этого нужны специальные научные приборы!
Да,   ребята,  настоящее  научное  чудо!  Уникальная   вещица!  Вы  что,  не
согласны?.."
     И все же надо сказать, что вдоль всего западного  побережья  разбросаны
городишки, очень сильно  напоминающие Ваконду.  Самый северный --  Виктория,
южный  -- Эврика. Эти городки, зажатые между океаном и горным хребтом, живут
только  тем,  что  им  удается  отвоевать  от того и  от  другого.  Городки,
обреченные  своим  географическим  расположением,  обкрадываемые  фиктивными
мэрами и коммерческими фирмами,  увязшие в застывшем времени... облупившиеся
стены  консервных заводов, заросшие лишаем и мхом лесопилки...  как  все они
похожи друг на друга -- словно матрешки. Изношенное оборудование, устаревшая
электропроводка. И люди, постоянно жалующиеся на тяжелые
     времена, плохую работу,  недостаток денег, холодные ветра и предстоящую
суровую зиму...
     И  вокруг  каждой лесопилки, как  правило  стоящей на  реке, и  каждого
консервного   завода   с   прогнившими  досками   на   побережье  разбросаны
человеческие  жилища,  скорее  напоминающие собачьи  конуры. Полоса  мокрого
асфальта, освещенная неоновым светом, представляет собой главную улицу. Даже
если на  ней  и  встречаются светофоры, то это скорее дань  традиции, нежели
мера   предосторожности...   Член   транспортной   комиссии   на   заседании
муниципалитета: "В Нэхалеме у них целых  два светофора! Я не понимаю, почему
у нас нет ни одного. Честное слово, как будто у нас нет гордости".
     Ему представляется, что все дело в отсутствии светофоров.
     По  соседству с прачечной -- киношка, функционирующая по вечерам четв.,
пят.  и суб.  Оба  учреждения  принадлежат  одному  и  тому  же  мрачному  и
болезненному типу. Афиша гласит: "„Пушки острова Наварон". Г.  Пек. 99
центов. Только на  этой неделе". На противоположной стороне  улицы за окнами
выставлены  потрепанные  отретушированные  фотографии домов  и  ферм...  Там
проживает лысый  зять  кино-прачечного магната  --  агент по продаже  домов,
имений и земельных участков,  известный  своими  махинациями  с закладными и
красноречием на торжественных обедах: "Друзья,  мы  живем на земле будущего!
Это спящий гигант. Конечно,  не  все  так просто, перед нами  стоят  большие
трудности.  Уже восемь лет мы живем под властью этого  держиморды из  Белого
дома. Но мы уже подняли головы, и теперь все  в  наших руках.  Мы -- хозяева
жизни!"
     Он сидит за столом, усыпанным стружкой,  а  перед ним  стоит  коллекция
деревянных фигурок, которые он  выточил  сам, своими умелыми руками, и взоры
этой  деревянной  армии  обращены  через  окно  на  улицу,  на  длинный  ряд
заброшенных  магазинов.  Висящие на дверях таблички "Сдается внаем" отчаянно
призывают хозяев вернуться, вымыть покрытые известью  окна, заполнить  полки
сверкающими рядами  банок с консервированным  мясом  и фасолью, а стеклянный
прилавок  --  картонками со  сластями  из  Копенгагена;  чтобы вокруг  очага
собрались бородатые,  потные  парни в шипованных  сапогах,  которые еще  лет
тридцать назад готовы были переплачивать в четыре раза за дюжину яиц, парни,
которые пользовались  только  бумажными  деньгами,  так  как  мелочь  просто
высыпалась из  их дырявых карманов.  "Продается", "Сдается  внаем" -- гласят
таблички  на  дверях.  "Благосостояние  на Новых  Землях"  --  провозглашает
агент-оратор,  сидя  за стаканом  пива. Хитрый  делец,  заключивший  со  дня
основания своей  конторы  единственную сделку  с конопатым мужем собственной
сестры и жалким обанкротившимся владельцем киношки по соседству с прачечной.
"Черт  побери, дальше  будет лучше! Только  из-за  этой  чертовой власти  мы
переживаем спад!"
     Но  со  временем  жителей Ваконды  начали  посещать  сомнения.  Первыми
зашевелились   члены   тред-юниона:  "Дело   не  в  администрации,  дело   в
механизации.  Электропилы  и переносные  движки -- в два  раза меньше  людей
могут свалить в два раза  больше деревьев. Ответ ясен: лесорубы должны иметь
шестичасовой   рабочий  день.  Дайте   нам  шестичасовой  рабочий   день   с
восьмичасовой оплатой, и мы будем валить в два раза больше деревьев!"
     И  все  собравшиеся  кричат,  свистят и  топают  ногами,  выражая  свое
одобрение, хотя все прекрасно понимают, что после собрания за стойкой в баре
какой-нибудь хлюпик заметит:
     --  Все  дело  в  том,  что тогда нам не хватит  деревьев; за последние
пятьдесят с небольшим лет их сильно поубавилось!
     -- Нет-нет-нет! -- заявляет агент по  недвижимости. -- Все  дело  не  в
отсутствии леса, а в отсутствии целей!
     -- Может быть, -- вмешивается преподобный Брат Уолкер из Церкви Господа
и  Метафизических  Наук, -- дело  в  отсутствии  веры.  -- И  перед  тем как
продолжить,  отхлебывает  еще  пива.   --  Духовное  состояние  современного
общества внушает гораздо больше тревог, чем экономическое.
     -- Конечно! Я далек от мысли недооценивать духовный аспект, но...
     -- Но  для поддержки духа  человеку необходимо что-то  кушать  и чем-то
прикрывать свою наготу, Брат Уолкер.
     -- Видите ли, брат, человеку надо как-то жить.
     -- Да, но "не хлебом единым", если вы помните.
     -- Конечно! Но и не Богом единым.
     -- Так что, если у нас не будет леса...
     -- Да хватает нам леса! Разве Хэнк Стампер со своей компанией валит его
без передышки? Да? Нет?
     В глубокой задумчивости все обращаются к пиву.
     -- Значит, дело не в недостатке леса...
     -- Нет. Нет, сэр...
     С  утра  они  пили и  беседовали,  сидя за  огромным  овальным  столом,
специально  зарезервированным  для подобных собраний, и хотя  эта группа  из
восьми -- десяти горожан не представляла  собой официальной организации, тем
не  менее  с ними  считались  как с представителями  общественного мнения, а
выполнение их решений почиталось за священный долг каждого.
     -- Кстати, это интересная мысль, по поводу Хэнка Стампера.
     Место,  где  происходят  эти  сборища,   называлось  салун  "Пенек"   и
располагалось напротив  пакгауза,  по соседству с кинотеатром. Внутри  салун
ничем не отличался от подобных заведений в любом другом городке, а вот фасад
его  был  довольно примечателен. Его  украшала коллекция  неоновых  вывесок,
собранных хозяином со всех конкурировавших с  ним и обанкротившихся баров  в
округе.  Когда наступают сумерки и  Тедди  зажигает  неоновую  рекламу,  она
зачастую производит такой  неожиданный  эффект,  что  у  посетителей стаканы
вываливаются из рук. Разноцветные огни мигают, переплетаются и шипят, словно
электронные  змеи. Скручиваясь и раскручиваясь.  Темными дождливыми вечерами
все это обилие неонового света  оглушительно жужжит, поражая разнобоем цвета
и  названий:  ближе к  дверям огненно-алым  -- "Красный дракон", ниже мигает
желто-зеленым   "Ночной  колпак"  и   вспыхивает  стакан   с   шерри;  рядом
провозглашается в  густооранжевых тонах "Войди и  получи!", еще чуть  дальше
"Погонщик быков " выпускает  красную стрелу в парикмахерскую,  расположенную
по соседству.  "Чайка" и  "Черный кот"  пытаются  забить  друг друга кричаще
красно-зелеными тонами.  Потом сразу три подряд --  "Алиби", "Кружка рака" и
"Дом Ваконда", -- и рекламы разных марок пива...
     Но, несмотря  на  это  скопление вражеских  знамен, собственной рекламы
"Пенек" не имел. Много лет назад на зеленом оконном стекле значилось "Пенек.
Салун и гриль", но по мере того, как  Тедди разорял и закрывал конкурирующие
бары, ему  требовалось все больше  места для размещения захваченных  реклам,
которыми он гордился, словно это были скальпы врагов. И лишь в ясный погожий
день, когда свет  не горел, на стекле можно было различить смутные очертания
букв, но  назвать  это настоящей  рекламой,  конечно,  было  нельзя. Темными
вечерами,  когда зажигаются перекрывающие друг друга вывески, она и вовсе не
видна.
     Впрочем, в этом салуне  есть и собственная  вывеска -- она не освещена,
но зато украшена изысканным орнаментом  и укреплена двумя винтами прямо  над
дверью.  В отличие  от остальных она появилась  у Тедди не в результате  его
экономических  махинаций,  а  после  непродолжительной  супружеской   жизни,
длившейся всего четыре месяца. Несмотря на скромность и неприметность, Тедди
любит  ее больше  всех  сверкающих  неонов.  В  спокойных  синих  тонах  она
напоминает:  "Помни. Даже Один Стакан -- Это  Слишком.  Много.  Христианское
Общество Трезвенниц".
     Тедди  обрел  покой  и  счастье  в своем  собрании  вывесок:  невысокий
толстячок  в стране  лесорубов, как  Наполеон,  компенсировавший  недостаток
роста  коллекцией медалей, украшавших его грудь. И  теперь,  пока эти дикари
рвали и метали, обсуждая свои беды, он мог позволить себе хранить молчание.
     -- Тедди-мишка, повторим.
     ...и распускали сопли после очередного стакана...
     -- Тедди, сюда!
     ...и замирали от медленного животного ужаса...
     -- Тедди! Черт побери, дай-ка освежиться!
     -- Да, сэр! -- отвлекаясь от своих размышлений. -- О да, сэр, пива?
     -- Господи, да конечно же!
     --   Сию  минуту,  сэр...   --  Он  мог  оставаться  за  стойкой  среди
непрекращающегося  гомона и  всполохов  рекламы  и  одновременно  находиться
совершенно в другом измерении,  не имеющем никакого отношения к  их  грубому
громкому миру. Потом, словно придя в себя, он начинал метаться за стойкой, и
все его  высокомерие  слетало  с  него  в мгновение ока.  Толстые  сардельки
пальцев начинали трястись, когда он хватал стаканы: "Сию минуточку, сэр". И,
демонстрируя  спешку,  тут  же  летел   назад  с  заказом,  словно  старался
восполнить  мгновения своей задумчивости. Но собравшиеся  уже  забыли о нем,
вернувшись к обсуждению своих местных хлопот. Ну, естественно! Как же им его
не игнорировать! Они просто боятся присмотреться к нему. Нам неприятно чужое
превосходство...
     -- Тедди!
     -- Да, сэр.  Простите, я запамятовал, вы сказали --  светлое?  Сейчас я
поменяю, только соберу остальные стаканы...
     Но посетитель уже пьет то, что ему принесли. Тедди бесшумно и незаметно
возвращается за стойку.
     Но вот электрифицированная дверь бара открывается, и в солнечном сиянии
стеклянной арки  возникает новая фигура -- это огромный старик в  шипованных
сапогах; впрочем,  вид у  него  такой  же  отрешенный, как  у Тедди. Местный
отшельник,  с лицом, заросшим  седой бородой,  известный под  именем "старый
дровосек  откуда-то  с  южной развилки".  Когда-то  первоклассный  верхолаз,
теперь  он  уже  был  так  стар и слаб, что зарабатывал на  жизнь  тем,  что
разъезжал по вырубленным склонам на  разбитом пикапе  и, распиливая кедровые
пни, собирал  вязанки дранки, которые и продавал на фабрику по десять центов
за вязанку. Страшное падение  -- от  верхолаза  до сборщика  дранки. И позор
этого  падения каким-то  образом  влиял на  уничтожение  самой  человеческой
личности, ибо он двигался  словно в тумане,  и после  того  как он  проходил
мимо, никто бы  не смог с  определенностью описать его внешность или хотя бы
вспомнить о том,  что он был.  Однако  то, что он заходил в "Пенек" довольно
редко (хотя и  проезжал мимо  по крайней  мере  раз в неделю), не  позволяло
относиться к его появлению с  таким же  пренебрежением, как  к существованию
Тедди. Он был редкостью, а Тедди  -- всего лишь предметом обычного антуража.
Перед  тем как  двинуться к  бару,  он  помедлил мгновение,  прислушиваясь к
разговору. Но под  его испытующим взглядом беседа начала замирать,  чахнуть,
пока  окончательно не иссякла. Тогда он громко чихнул в бороду и, не  говоря
ни слова, двинулся дальше.
     У него  было  собственное  мнение  относительно  нынешнего  никудышного
положения вещей.
     Пока  старик не взял  себе большой стакан красного вина и не удалился в
затемненную заднюю часть помещения, разговор так и не возобновлялся.
     -- Бедный старый недоумок, --  преодолев охватившую всех подавленность,
наконец произнес агент по недвижимости.
     -- Ага, -- откликнулся лесоруб в битой каскетке.
     -- Вообще, по слухам, он еще боец будьте-нате.
     -- Пьет?
     -- Дешевый портвейн. Получает от Стоукса раз в неделю.
     -- Как печально! -- промолвил владелец кинопрачечного комплекса.
     -- Тс-тс, -- прошипел Брат Уолкер. Почему-то это прозвучало  у него как
"тиск-тиск".
     -- Да. Здорово хреново.
     -- После стольких лет работы в лесу; позор.
     --  Позор? Нет,  не позор,  а преступление, твою мать,  простите,  Брат
Уолкер,  но  меня  все  это  уже  достало!  --  И  еще  с большей  страстью,
возвращаясь  в  тональность предшествовавшего  разговора, шмякает  волосатым
кулаком  по столу:  -- Настоящее преступление, твою  мать! Чтобы этот старый
бедняга  должен  был... Разве  Флойд  Ивенрайт уже два года  не  обещает нам
пенсии и гарантированный ежегодный доход?
     -- Верно, это правда.
     И они снова впрягаются в старую тему.
     --  Вся беда  с этим городом в  том,  что мы не  можем даже  поддержать
организацию, которая создана в помощь нам, -- тред-юнион!
     --  Да, Господи,  это и Флойд  говорит.  Он говорит, что Джонатан Бэйли
Дрэгер считает,  что Ваконда  на  несколько  лет  отстает от  других  лесных
городов. И я, кстати, думаю то же самое.
     -- Эти ваши размышления все  равно возвращают  нас сами знаете к кому и
ко всему их твердолобому выводку!
     -- Верно! Точно!
     Лесоруб в каскетке снова ударяет кулаком по столу:
     -- Позор!
     -- Лично я, несмотря на всю свою  любовь к Хэнку и всем его домочадцам,
-- Господи  Иисусе, мы же  выросли  вместе!  --  считаю:  что касается наших
проблем, то самый главный враг -- это он. Вот так я думаю.
     -- Аминь.
     -- Аминь, чтоб он провалился. --  Выведенный из транса  резкостью этого
пожелания, Тедди вздрагивает и устремляет взгляд на собравшихся. --  Пока мы
его не уничтожим, у нас ничего не получится!
     Тедди протирает стакан и смотрит сквозь него на грязный  палец, которым
потрясает владелец волосатого кулака.
     -- Вся беда в этом проклятом доме!
     ...В музыкальном автомате  мигают  разноцветные огоньки, он булькает  и
начинает жужжать. Зажигается экран. В наступившей тишине слышно лишь дыхание
собравшихся. Низкое  вечернее  солнце  отблескивает от  опутанного  железной
проволокой  пальца, ныряющего в волнах, он вращается как  стрелка  компаса и
наконец  застывает,  указывая  на дом.  Сейчас этот  грубо отесанный монолит
купается в свете  восходящего солнца, постепенно  заполняясь шумом и гомоном
готовящегося завтрака...
     -- Да, наверно, ты прав, Хендерсон.
     -- Еще бы  я не  был прав! Вся  беда в  нем,  если вы хотите знать  мое
мнение!
     Из  окна  кухни  слышны  смех, крики,  проклятия.  "Вставайте,  ребята,
быстрее!  Старик, несмотря на свои  болячки, уже  на ногах". Соблазнительный
запах жарящихся сосисок. Хэнк торжествует. Это его победа.
     И, наблюдая за спорящими, прислушиваясь к их доводам, Тедди, прячась от
солнца за стойкой бара,  втайне уверен,  что все их беды никак не связаны  с
экономикой, -- за время их идиотских прений он среди бела дня  уже заработал
почти двенадцать долларов, -- и уж  абсолютно убежден, что нечего все валить
на Стамперов. Нет, дело совсем в другом. С его компетентной точки зрения...
     -- Кстати, Хендерсон, ты тут вспомнил  о  Флойде -- а я что-то уже пару
дней его не вижу.
     А к западу  от дома в своей глинобитной  хижине  с  постели поднимается
индеанка  Дженни.   Она  натягивает  на  себя  полинявшее   красное  платье,
недоумевая, кто  виноват в том, что она влачит такое жалкое существование, и
размышляя, удастся ли ей когда-нибудь отыскать эту проклятую  медаль Святого
Христофора. На Юге Джонатан Бэйли  Дрэгер  глядит на дорогу, прикидывая, где
бы остановиться  на  ночь,  перед  тем  как  въехать  в  Орегон.  На Востоке
почтальон пытается расшифровать карандашные  каракули в адресе  трехпенсовой
открытки и уже готов бросить это неблагодарное дело.
     -- Да, где же Ивенрайт?
     -- На Севере, в Портленде. Пытается  раз  и  навсегда  покончить  с тем
самым субъектом, о котором мы только что говорили...
     Кулак сжат, палец торчит вверх. Обитатели старого дома с шумом и суетой
собираются к завтраку  --  они еще  не  догадываются,  что  весь  округ  уже
показывает на них пальцем и петля осуждения вот-вот затянется на их шее...
     А на Севере, в  Портленде,  словно резиновая надувная игрушка, в  своем
новеньком сорокадолларовом костюме, чопорный и  неумолимый, восседает  Флойд
Ивенрайт. Он только что закончил трудиться над кипой пожелтевших документов.
Когда-то аккуратные и свежие, они лежат перед ним  на столе, как куча прелых
листьев,  -- на некоторых  из них поблескивают  капли пота.  У Флойда всегда
потеют  руки, если ему приходится заниматься чем-нибудь отличным от простого
физического труда. И сейчас, когда он трет ими лоб и свой красный носик, ему
кажется,  что это вообще не его  руки.  Такое ощущение,  что кожа сползла  и
обнажились  нервные окончания.  Даже мозоли куда-то исчезли. Смешно.  Кто бы
мог  подумать,  что человек может испытывать такую  любовь к  своим мозолям?
Хотя это, наверное, как привычка ходить в шипованных сапогах,  -- стоит  раз
надеть их и потом, вне зависимости от того, сколько лет ты их уже не носишь,
тебе  все  равно будет казаться,  что без них земля под  ногами  скользкая и
ходить по  ней  неудобно,  даже  если  всю  оставшуюся жизнь ты проходишь  в
полуботинках.
     Покончив  с растиранием  лица, Флойд закрывает  глаза и некоторое время
пребывает в  полной неподвижности. Глаза  у  него устали.  И  спина  у  него
устала.  К черту,  да  он  весь  дьявольски  устал.  Но дело стоило того. Он
чувствует, что  произвел хорошее впечатление  на клерка, а  главное,  он сам
удовлетворен  полученной  информацией.  Она  безоговорочно  доказывает,  что
Стамперы  поставляли   лес  "Ваконда  Пасифик".  Так  что   не  было  ничего
удивительного, что вся их месячная забастовка не произвела на  администрацию
фирмы никакого впечатления. С таким же успехом они  могли продолжать хоть до
посинения и не получить ничего. Пока Стампер и подобные ему будут продолжать
работать! Все было даже хуже, чем он предполагал. Он думал, что Джером нанял
Стампера и  заключил  с ним контракт на покупку леса, чтобы каким-то образом
возместить убытки, которые он понес за время забастовки. У него возникли эти
подозрения  сразу,  как  только  он увидел, как рьяно  работают Стамперы.  И
естественно, ему не понравилось, что они работают, когда весь город бастует.
Поэтому он и написал Джонатану Дрэгеру, а тот уже занялся расследованием. И,
Боже милосердный,  чем же кончилось это расследование: выяснилось, что еще в
августе  Стамперы подписали контракт с "Ваконда  Пасифик" и с тех пор втайне
ото всех валили лес и  складывали бревна. А стало быть, эти сволочи за рекой
не  просто  работали, пока  весь  город  тащил на  своем горбу  всю  тяжесть
забастовки, но  еще и зарабатывали  в  два, а то  и в  три раза  больше, чем
обычно!
     Вздрогнув, он открыл  глаза, сложил  небрежно  разбросанные документы и
запихал  их  в папку.  "Это пригодится",  --  произнес  Флойд,  кивая худому
служащему, который все это время сидел напротив  и нервно барабанил пальцами
по столу. Казалось, ему не хотелось, чтобы Флойд уходил.
     -- Я  слышал,  вы учились  вместе  с  Хэнком Стампером, --  произнес он
голосом, который показался Флойду слишком приторным.
     -- Вы ошибаетесь, -- холодно ответил Флойд, не удостаивая его взглядом,
потом взял банку с пивом и отхлебнул из нее.
     Он чувствовал, что собеседник  не спускает с него глаз. Он догадывался,
что  этот маленький  узкоплечий  стукач  отмечает  про  себя  даже  малейшие
изменения  в выражении его лица, чтобы потом  в по  дробностях  передать все
мистеру Дрэгеру; это можно было понять сразу, ознакомившись с подготовленной
им информацией о Стамперах. В ней бы ло учтено все, до последней мелочи. Его
донос Дрэгеру, вероятнее  всего, будет  таким же скрупулезным.  Флойду  была
противна лицемерная улыбка клерка, и он с большим удовольствием размозжи; бы
его трепещущие пальцы кулаком. Он вообще  не понимал, как такой  человек мог
иметь отношение к их тред-юниону. И Флойд поклялся себе, что, как только ему
удастся  связаться  с  руководством,  он   сделает  все,  чтобы  этого  гада
подколодного не стало в их  организации. Но если вы хотите научиться  влиять
на начальство,  сначала нужно приобрести  влияние  в низах.  Поэтому, придав
своему  лицу бесстрастное выражение и  выпрямив позвоночник  Флойд  попросту
отпил еще пива.
     -- По крайней мере, мне говорили имение так, -- продолжил клерк.
     Его  льстивый  голос  заставил  Ивенрайта  приподнять  тяжелые  веки  и
попытаться прикинуть степей! успешности  своей поездки. Он  лично приехал и;
Ваконды, чтобы  получить  эту  информацию.  И  теперь,  перед  разговором  с
Дрэгером, ему захотелось проверить себя. Он потратил  чуть  ли не час, чтобы
отыскать дом этого стукача в запутанной сети улиц Портленда. До этого он был
в  городе  всего  лишь раз, да  и то в  таком раздраженном состоянии, что  в
памяти у него остался лишь красный туман. Это было, когда Флойда не взяли на
Всеамериканские  игры,  и  товарищи  по  команде скинулись ему на автобусный
билет,  чтобы  он  не расстраивался. "Конечно,  тебя должны  были  включить,
Флойд. Ты же лучший защитник. Тебя просто обманули".
     Этот обман  и  вызванная  им снисходительная  забота  товарищей --  все
всплыло  у  него  в памяти  при виде огней Портленда,  и  алая  дымка  вновь
застлала ему  взор. Из-за нее-то он  и проплутал, теряя время и вчитываясь в
указатели. В результате у него не  хватило времени  даже на ужин. А несвежее
пиво только жгло внутренности. Глаза болели так, словно под веки был насыпан
песок,  и  ему  приходилось  прилагать  особые усилия,  чтобы выдавать  свое
постыдное медленное чтение за педантичную  скрупулезность.  От  того, что он
втягивал живот  и старался не  сутулиться, болела спина. Но теперь, глядя на
своего  собеседника,  он чувствовал, что все было не зря. Он был уверен, что
произвел   благоприятное   впечатление  в  качестве  районного  координатора
Ваконды. Что он не только понравился,  но и слегка  припугнул  этого  хлыща.
Флойд не спеша поставил банку на стол и вытер руку о брюки.
     --  Нет,  --  произнес  он, --  это  не  так,  это  не  совсем  так. --
Когда-нибудь именно таким тоном он будет отвечать на пресс-конференциях.  --
Нет,  я учился во Флоренсе  -- это  город в десяти милях к югу от Ваконды. И
только потом переехал в Ваконду. А то,  что  вы говорите...  -- он  умолк  и
задумчиво  потер  лоб,  словно вспоминая,  -- это мы оба были защитниками  в
своих... командах. На протяжении всех четырех лет мы регулярно  встречались.
Даже на Всеамериканских играх.
     Это  было немного рискованно, но вряд ли этот хлыщ был настолько знаком
со спортивной жизнью, чтобы знать, что две команды из одного города не могли
принимать участие во Всеамериканских играх. Флойд  поспешно бросил взгляд на
часы и поднялся: "Ну, мне пора". Профсоюзный стукач встал со своей табуретки
и  протянул руку.  И Ивенрайт, который  когда-то бегал за пятьдесят ярдов по
пересеченной местности, чтобы перед приездом профсоюзных властей отмыть свою
лапу в  ручье, теперь посмотрел на ручку  своего коллеги так,  словно у того
между  пальцев  ползали вши. "Вы хорошо поработали", -- промолвил он и вышел
вон.  На  улице он тут же расстегнул верхнюю пуговицу брюк, испытывая полное
удовлетворение: отлично это у него получилось, так славненько оставить этого
коротышку стоять с  протянутой  рукой.  Да и вообще он все провел на  высшем
уровне. Надо, чтоб тебя уважали, надо, чтоб они понимали, что ты не хуже их,
не меньше их. Даже больше!
     Но, подняв руку, чтобы протереть глаза перед тем, как залезть в машину,
Флойд  почувствовал,  что  она  совсем онемела  и стала  чужой. Онемела  еще
сильнее, чем раньше.  И пальцы  не  его. Он  принялся нервно  искать  ключи,
зацепил цепочку и извлек их на божий свет. Дженни обыскивает полки в поисках
Святого Христофора. Потом, так и не найдя  его, решает выпить, усаживается и
смотрит в  окно, затянутое  паутиной. Прищурившись, она  разглядывает  небо.
Полная  луна  отчаянно  борется с бегущими  облаками,  Дженни вздыхает. А  в
салуне дребезжит музыкальный автомат. Кто-то бросает в него деся-тицентовик,
и Хэнк Сноу начинает голосить:

     Жми на полный газ, мистер инженер,
     Поезд мчится вскачь, словно конь в карьер,
     Давай валяй...

     Старик дровосек  посасывает  свой  портвейн  в  пыльном  полумраке  и с
грустью  смотрит  вокруг.  Почтальон  в Нью-Хейвене пересекает  ярко-зеленый
газон, держа почтовую открытку в руках. Старый дом, словно крохотная блестка
под раскинувшимся шатром утреннего  неба,  словно камушек,  спрятавшийся под
раковиной улитки, раскрывает свои двери, чтобы выпустить две фигуры в полном
обмундировании лесорубов.
     -- Для инвалида  он создает вокруг  себя  слишком много суеты, -- качая
головой, произносит Хэнк.
     --  Для  инвалида? Для того  чтобы превратить его в инвалида, надо  как
минимум отрезать ему  обе  ноги! --  смеется  Джо Бен, которого  приводит  в
восторг  стойкость и  выдержка старика,  проявленные за завтраком.  --  Нет,
Генри  не  из тех,  кого  больная  рука может  вывести  из  равновесия.  Ну,
поранился! Ну и что из этого?!
     -- У тебя большое будущее в качестве комика  на ТВ, -- вяло откликается
Хэнк. -- Но знаешь, Джо-би? Я действительно не ожидал, что после его ухода у
нас  в  деле образуется  такая дыра. Проклятье,  но  похоже на  то,  что нам
придется кого-нибудь искать на его место. Хотя ума не приложу кого.
     -- Правда? -- переспрашивает Джо.
     -- Правда, -- отвечает Хэнк.
     -- Так-таки и не знаешь?
     Хэнк чувствует, что Джо подкалывает его, но не оборачивается и прямиком
направляется к причалу.
     -- Я сказал Вив, чтобы она собрала всех и чтобы все были  вовремя. Надо
их поставить в известность. Хотя я все равно не  знаю никого, кто  бы еще не
работал на нас.
     -- Не знаешь? -- снова  переспрашивает Джо. С самого начала Джо знал, к
чему  они придут,  и  теперь ему доставляло удовольствие подкалывать  Хэнка,
который  все  ходил вокруг  да около. --  Правда, тебе  абсолютно  никто  не
приходит в голову? Да, парень?
     Хэнк продолжает делать вид, что не замечает насмешек.
     -- Наверно, придется  связаться с кем-нибудь из  голытьбы,  --  наконец
роняет он, словно сюжет исчерпан. -- Но все это еще надо обдумать.
     -- Да,  конечно. Особенно учитывая, сколько потребуется  времени, чтобы
договориться с этим конкретным  кем-то, -- добавляет Джо совершенно невинным
голосом  и  пританцовывая  спешит  к пристани,  помахивая  своей  каскеткой,
поблескивающей в утреннем свете.
     В "Пеньке" музыкальный автомат продолжает сотрясать всю округу:

     И я даю,
     Слышишь, я пою.

     Флойд  заводит  машину и  пытается  выбраться  из  Портленда. Почтальон
поднимается по лестнице. Дрэгер  находит мотель и, качая  головой под слегка
подрагивающими   лампами  дневного   освещения,   вежливо  отказывается   от
предложения управляющего принести ему что-нибудь выпить.
     -- В свое время я тоже занимался лесом, -- замечает управляющий, узнав,
что делает Дрэгер.
     --  Прошу прощения, но спиртного не надо, -- снова повторяет Дрэгер. --
У   меня   завтра   собрание,   к   которому   надо   подготовиться.  Тысяча
благодарностей. Приятно было познакомиться. Спокойной ночи.
     Миновав неоновую вывеску "Телевизор, бассейн, электроодеяло бесплатно",
он запускает руки в карманы и принимается в  них копаться. Как и  Флойд,  он
устал. Утром он  встречался  с  владельцами  фирмы "Лес  Ваконда Пасифик"  в
Сакраменто и сразу оттуда пустился в путь. Он планировал  провести несколько
дней  в  Красном  Утесе  за  переговорами  с  посредническим  комитетом   из
Сьюзанвилля,  а потом,  если ему  ничего  не  удастся  добиться, отправиться
дальше  на север,  взглянуть  на эту  забастовку  в  Ваконде. А тут какой-то
мотельщик -- бывший  фермер -- бывший  лесоруб --  желает угостить его. Боже
мой!
     Наконец  он  находит  то, что  искал, --  маленькую  записную  книжку с
вставленной в нее авторучкой.  Он вынимает ее из внутреннего кармана пиджака
и, перелистав страницы,  записывает при  красном  неоновом  освещении: "Люди
всегда пытаются  насильно  угостить выпивкой  тех, кого  считают выше  себя,
надеясь таким образом уничтожить существующую дистанцию".
     Привычка  к  записям  появилась  у него  еще  в  годы  учебы  -- именно
благодаря  этому  он  учился  в  колледже  на   "отлично".  Он  перечитывает
записанное предложение и удовлетворенно улыбается. Он уже много лет собирает
подобные афоризмы, надеясь со  временем выпустить собственную книгу эссе. Но
даже если этой мечте и не суждено  осуществиться, эти  крохотные перлы очень
помогали ему в работе, эти уроки, которые он ежедневно брал у жизни.
     И если день экзамена наступит, он будет готов...
     После завтрака  старый  дом  снова  затихает. Дети  еще не  проснулись.
Старому   Генри,  обессиленному,  но  удовлетворенному,  удается  преодолеть
лестницу, и он снова ложится. Собаки поели и тоже уснули. Через заднюю дверь
Вив  выбрасывает кофейную  гущу  на  клумбу  с рододендронами, а солнце  уже
золотит верхушки елей на склонах холмов...
     Почтальон  опускает открытку в  почтовый ящик.  Флойд  Ивенрайт наконец
находит дорогу  из города  и  теперь  принимается  за поиски  бара. В мотеле
Дрэгер сидит на  постели и  рассматривает шелушащуюся кожу  между третьим  и
четвертым пальцами на правой ноге --  грибок: не успел выехать из Калифорнии
-- и уже.  Индеанка Дженни, устроившись у единственного  окна  своей лачуги,
посасывает  бурбон  и  нюхает  табак,  испытывая  все   больший  интерес   к
перемещению  освещаемых  луной облаков. Могучими воинственными колоннами они
движутся  с моря.  Прищурившись,  она  грузно  наклоняется  вперед,  пытаясь
различить  в  них  полузабытые лица,  узкие  и  красивые,  --  блистательная
белоснежная  армия, растянувшаяся  до самых горизонтов  ее  памяти.  "Дьявол
побери, сколько их было!" -- вспоминает она с тоскливой гордостью и опускает
щепотку  табака  в  стакан с  теплым  виски,  чтобы  отчетливее  рассмотреть
продвижение этой армады. Кто же из этих туманных бойцов был самым высоким? А
самым красивым? самым необузданным? самым быстрым? Кого  из них  она  любила
больше всех? Конечно, всех, они все до  единого были  прекрасны, и  она была
готова приплатить любому из них два доллара, только бы он оказался сейчас  у
нее в доме... ну ради смеха. Так который же? Кто же ей нравился больше всех?
     ...И  она  снова   расставляет  старые-старые  сети  этого  дурашливого
состязания.
     Тем   временем   Джонатан   Бэйли   Дрэгер,   уютно   устроившись   под
электроодеялом  и  глядя на экран  бесплатного телевизора, берет  с  ночного
столика свою записную  книжку  и добавляет последнюю на  сегодня запись:  "А
женщины   в  таких   случаях  заменяют   выпивку   дешевой  настойкой  своей
сексуальности".
     Флойд  Ивенрайт  раздраженно выскакивает из  машины  и  направляется  к
дверям  придорожного  бара  на окраине Портленда -- его бесит все. А  старый
дровосек все еще сидит в "Пеньке", прислушиваясь к беседе о тяжелых временах
и неурядицах. В то время как Хэнк Сноу продолжает настаивать:
     Кочегар, подбрось угля, Пусть горит вокруг земля, Это еду я.
     На  Востоке же  не успевает  почтальон  бросить открытку  в  ящик,  как
раздается  оглушительный  взрыв,  который, словно  пробку,  отшвыривает  его
обратно на середину газона.
     -- А-а-а-а! Что?!
     Земля  взлетает   вверх,   осыпается   и  снова   укладывается  волнами
изумрудного моря.  Почтальон теряет сознание -- время останавливается. Потом
мало-помалу  издалека  начинает наплывать  какой-то звон,  заполняя  пролом,
образовавшийся  в  его  сознании.  Он  инстинктивно  встает  на четвереньки,
наблюдая,  как  из его расквашенного  носа каплями вытекает время. И до  тех
пор,  пока рядом  не раздается  хруст стекла под ногами, он так и  стоит, не
видя ничего,  за исключением крови, капающей из носа,  и осколков вылетевших
окон. Но  вот  он  окончательно приходит  в  себя  и поднимается на  ноги  с
округлившимися от ярости глазами.
     --  В  чем  дело?  Какого  дьявола!  --  Он покачивается  и  на  случай
повторного взрыва прижимает к боку свою сумку. --  Что здесь происходит? Ты!
--  Из  оседающего дыма возникает высокий молодой человек с лицом,  покрытым
сажей  и  крупинками  табака,  словно  оспой.  Почтальон  взирает,  как  это
подгоревшее видение поворачивает  голову  и  облизывает  почерневшие  губы и
опаленную бородку.  Лицо  пришельца,  сначала  не выражающее  ничего,  кроме
ошеломления,    постепенно   восстанавливает    свое    обычное    выражение
претенциозного высокомерия; это неестественное  выражение самонадеянности  и
надменности  еще  больше  подчеркивается   грязью  и   сажей  и   производит
впечатление карикатуры, почти маски презрения. Он фальшив до мозга костей, и
может, оттого  что он  сам  осознает  это,  эффект многократно  усиливается.
Почтальон  снова  пробует  протестовать: --  ...Что  это ты  думаешь, ты тут
вытворяешь, ты... -- Но язвительность, с которой за  ним  наблюдает виновник
происшествия, настолько выводит его из себя, что гнев уступает место полному
остолбенению.  Так они стоят, глядя друг на друга, еще несколько минут, пока
у этой мимической маски не опускаются веки с опаленными ресницами, -- словно
ему хватило лицезрения гнева государственного служащего, -- и он не сообщает
с тем же высокомерием:
     -- Я думаю... я пытался  покончить  с собой, прошу  прощения;  боюсь, я
выбрал  не  слишком  удачный  способ. Так  что, если  вы  меня  извините,  я
попытаюсь еще раз.
     И величественно --  насмешка  над  самим собой лишь острее выявляет его
презрение к окружающим --  молодой  человек  направляется к дымящемуся дому.
Почтальон в  полном  недоумении смотрит ему вслед, понимая  еще  меньше, чем
прежде, когда он стоял на четвереньках. Ветер перебирает  вырванную траву, и
она поблескивает на солнце...
     Музыкальный  автомат пульсирует и булькает.  Армия облаков  скрылась из
виду.  Дрэгеру снится  сон о  маркированной  действительности. Тедди  сквозь
протертый  стакан наблюдает  за  испуганными  лицами  собравшихся.  Ивенрайт
толкает дверь и входит в  бар "Успех и Аристократическая Кухня", намереваясь
пропустить  стаканчик-другой, чтобы  избавиться  от паралича, сковавшего его
конечности, пока  он сидел на этом чертовом стуле с прямой  спинкой и  читал
этот  чертов   преподробнейший  отчет,  составленный  маленькой  профсоюзной
гнидой, -- очень тяжело общаться с этими городскими  хлыщами, читать всю эту
документацию,  вспоминать всех  этих благочестивых людей, стоявших у истоков
лейбористских  игр,  но,  похоже,  всему  этому  надо  учиться,  если хочешь
участвовать...  Но   как  бы  там  ни  было,   надо  выпить,   встряхнуться,
расслабиться за парочкой-другой пива, чтобы доказать этим  ослам, что  Флойд
Ивенрайт,  бывший  игрок  второй  лиги  и  белый  воротничок  из  засранного
городишки Флоренс, не хуже других, в каком бы растреклятом городе они там ни
родились! "Бармен! --  Он с  силой опускает оба  кулака на  стойку. --  Неси
сюда!"
     Ведь и себе надо доказать, что  эти потные руки могут сжиматься в такие
же кулаки, как когда-то.
     В дом на собрание  начинают  съезжаться родственники, и Хэнк смывается,
чтобы  освежиться  перед  очередным  раундом.   Облака   над   домом  Дженни
вытягиваются  в  величественную линию  от  моря до  самой луны,  и ее  обзор
многочисленных мужчин прошлого внезапно прерывается видением Генри Стампера:
руки  в карманах  брезентовых штанов,  зеленые глаза  с  насмешкой смотрят с
лица, которое  он  носил тридцать лет тому назад, -- "Негодяй!" --  упрямые,
насмешливые  глаза, с презрением глядящие на  товары, которые разложены в ее
лавке на ракушечнике.  Она снова  видит,  как он ей подмигивает, слышит  его
смешок  и незабываемый  шепот: "Знаешь,  что  я  думаю?"  И вот из полдюжины
мужчин,  стоявших перед ее  дверью тридцать лет  тому назад, ее обсидианбвые
глаза  останавливаются на  мужественном  лице  Генри Стампера,  и  из  всего
невнятного хора голосов она слышит только его:
     -- Я  думаю,  кто  сможет  совладать  с индеанкой,  тот  справится и  с
медведицей...
     -- Что-что? -- медленно переспрашивает она.
     Генри,  не ожидавший, что его услышат, не утруждает себя поисками более
тактичного выражения и повторяет уже с бравадой:
     -- Справится с медведицей...
     --  Негодяй! --  кричит она;  его скрытый комплимент  ее силе и  отваге
воспринимается  Дженни  как  оскорбление  и ее народа,  и  ее  пола. --  Ты,
негодяй! Убирайся вон  отсюда! Есть еще индейцы, с которыми  тебе не удастся
совладать. Меня тебе не зало-мать, пока... пока... -- Она напрягает всю свою
генетическую память, набирает  в  легкие  воздуха  и, откинув  назад  плечи,
выкрикивает: -- Пока не истекут все луны Великой Луны и не нахлынут все воды
Великого Прилива.
     Она  видит,  как  он  неуверенно  пожимает  плечами  и,  все  такой  же
зеленоглазый и прекрасный, исчезает за  глинистый  горизонт ее памяти: "Да и
кому ты нужен, старый осел?" -- но сердце ее все еще  возбужденно колотится,
а в голове  свербит мысль:  "Так  сколько  же  точно  должно  пройти  лун  и
приливов?"
     А Ли, найдя свои  очки, стирает сажу с единственного оставшегося стекла
и изучает свое обгоревшее лицо  и бороду в запачканном зубной пастой зеркале
в ванной, задаваясь  двумя вопросами, один из которых всплывает из  далекого
туманного детства: "Каково это проснуться мертвым?", второй  имеет отношение
к  более  близким событиям:  "Мне  показалось,  кто-то  опустил  открытку...
Интересно, от кого бы на этом свете я мог получить открытку?"
     Отражение  в  зеркале не может дать ему ответа ни на тот, ни  на другой
вопрос, оно лишь смотрит голодными глазами; впрочем, его это мало беспокоит.
Ли наливает  в стакан воды и открывает ящик  с медикаментами, битком набитый
всевозможными лекарствами, --  химикалии,  словно билеты  на  любой маршрут,
куда душе  угодно.  Но он  еще не решил,  в  каком  направлении отправиться:
прежде всего надо  каким-то  образом прийти в себя после этого взрыва, но, с
другой  стороны,  он  чувствует,  что  надо  торопиться,  особенно  если  он
собирается   отбыть  до  прихода  уже  побывавшего   здесь   госслужащего  с
каким-нибудь  тупоголовым легавым,  который  начнет  задавать кучу идиотских
вопросов. Типа: "С чего  бы это  тебе захотелось проснуться мертвым?"  Так в
каком же направлении: вверх  или вниз? Он останавливается  на компромиссе и,
приняв два фенобарбитурата и два декседрина, поспешно принимается уничтожать
остатки своей бороды.
     Покончив с бритьем, он решает уехать из города. Единственное, на что он
абсолютно  сейчас не  способен,  это  сцены  с  полицией, владельцем  дома и
почтовыми  служащими -- бог  знает, кто еще  захочет в  этом  поучаствовать.
Встречаться со своим приятелем по квартире он тоже  решительно не хочет, так
как диссертация  того словно  конфетти  разлеталась  по  всем трем  комнатам
коттеджа. Ну и  что из  этого? Он  давно уже понял,  что пытаться  пересдать
экзамены -- это лишь бессмысленная трата времени и своего, и преподавателей;
он  уже  несколько  месяцев  не открывал  учебники, и  единственной  книгой,
которую он  брал в руки, было собрание старых комиксов, хранившееся у него в
тумбочке. Так почему бы  и нет? Почему бы  не  взять  машину... не переехать
снова к Малышу  Джимми... единственное,  что... в  последний раз, после того
как прошлым  летом Джимми уехал от мамы, он стал таким  смешным...  будто...
хотя, может, это одни выдумки. Или предположения. В любом  случае, пока гром
не грянул, как говорится... лучше будет, наверное...
     Отражение вымытого и выбритого лица  в  зеркале потрясает его. Из обоих
глаз струились слезы. Похоже, он  плакал. Странно, он не  испытывал ни горя,
ни сожаления -- ни одного из тех чувств,  которые  обычно  вызывают слезы, и
тем не менее он плакал. Он одновременно испытывал отвращение  к себе и страх
--  это красное  чужое  лицо  с  разбитыми очками, бессмысленным  взглядом и
потоки слез как из водопроводного крана.
     Развернувшись, он выскочил из ванной -- повсюду  были раскиданы книги и
бумаги.  Он  принялся обыскивать  комнаты, пока не наткнулся на  свои темные
очки, валявшиеся на  столе среди гор грязной  посуды. Он поспешно протер  их
салфеткой и водрузил на нос вместо разбитых.
     Затем  вернулся  в  ванную,  чтобы  еще  раз  взглянуть  на себя.  Очки
действительно существенно  улучшили его вид -- в зеленовато-морской дымке он
уже не выглядел так отвратительно.
     Он улыбнулся и, приняв позу небрежно-развязного самодовольства, откинул
голову  назад. Беззаботный взгляд. Он опустил глаза.  Теперь у  него был вид
бездомного  путешественника,  бродяги. В рот  он вставил сигарету. Еще  один
мазок к образу человека, в любой момент готового сняться с места...
     Наконец, удовлетворенный, он вышел из ванной и принялся собирать вещи.
     Он  взял только одежду  и  несколько книг,  побросал их в  сумку своего
приятеля, а в карманы распихал попавшиеся под руку клочки бумаги и случайные
записи.
     Потом он снова вернулся  в ванную и аккуратно наполовину опустошил  все
наличествующие бутылочки с таблетками. Высыпав все это в старую пачку из-под
"Мальборо", он свернул ее и  запихал в карман  брюк, уже лежавших  в  сумке.
Бутылочки он засунул в изношенную туфлю, заткнул ее грязным потным  носком и
зашвырнул под кровать Питерса.
     Он начал было застегивать портативную машинку, но тут на него  накатила
новая волна спешки, и он бросил ее лежать на столе вверх тормашками.
     -- Адреса! -- Он начал перерывать ящики своего стола, пока не наткнулся
на маленькую записную книжку в кожаном переплете, но, перелистав ее,  вырвал
лишь одну страницу, бросив остальное на пол.
     И  наконец, держа  сумку  двумя  руками и тяжело  дыша, он остановился,
огляделся -- "о'кей>> --
     и бросился  к машине.  Сумку  он  затолкал на заднее сиденье, запрыгнул
внутрь и  захлопнул дверцу.  Звук удара резанул слух. "Закройте окна". Щиток
был раскален, как жаровня.
     Он дважды попытался развернуться  задом, плюнул,  нажал на газ, пересек
газон  и  выехал  на  улицу.   Однако  поворачивать  на  нее   не   стал.  В
нерешительности  он,  не  заглушая  мотор, остановил машину  и уставился  на
ровное и  чистое полотно мостовой. "Ну давай же, парень..." От хлопка дверцы
в ушах у него звенело  ничуть  не меньше, чем  от взрыва. Он выжал весь газ,
словно  понуждая  машину самостоятельно  решить, куда поворачивать -- налево
или  направо.  "Ну, парень,  давай,  давай, давай... серьезно". Ручка  стала
горячей, как кочерга, в ушах звенело... Наконец, прижав ладонь к лицу, чтобы
как-то прекратить этот звон, -- мне  показалось,  что  кто-то игриво схватил
меня за  колено, в горле  захрипело, словно скрипучая волынка, --  он понял,
что  снова плачет, всхлипывая, взвизгивая  и задыхаясь... и тогда: "Ну, если
ты не в состоянии серьезно смотреть на вещи, веди себя хотя бы разумно; кто,
в  конце  концов,  в  этом несчастном  мире?.."  -- и тут он  вспоминает  об
открытке, оставленной на крыльце.
     (...Облака быстро несутся  над землей. Бармен  приносит  пиво. Булькает
музыкальный автомат. Хэнк в доме повышает голос, чтобы преодолеть молчаливое
сопротивление:  "...черт побери,  мы  здесь  собрались  не  для того,  чтобы
решить,  будут  нас любить  в городе или нет,  если  мы продадимся  "Ваконда
Пасифик"... а для того, чтобы понять, где нам взять  еще одни  рабочие руки.
-- Он делает паузу и оглядывает  собравшихся. --  Так... есть у  кого-нибудь
какие-нибудь  предложения?   Может,   кто-нибудь   готов   взять   на   себя
дополнительные  обязательства?"   Наступает  гробовое   молчание.  Джо   Бен
закидывает  в рот пригоршню семечек и поднимает руку. "Что касается меня, то
я решительно отказываюсь работать  больше, чем сейчас, -- произносит он жуя,
потом наклоняется и сплевывает в ладонь шелуху, --  но у меня есть небольшое
предложение...")
     Открытка лежала на нижней ступени  -- трехпенсовая открытка, исписанная
толстым черным карандашом, -- но одна  строчка в этом послании была особенно
жирной и черной.
     "Наверное, ты уже вырос, Малыш".
     Сначала я даже  не  поверил  своим глазам; но рука,  вцепившаяся мне  в
колено,  и  волынки,  хрипящие  в   груди,  продолжали  свое  дело,  пока  я
непроизвольно не разразился безрадостным хохотом, нахлынувшим на меня так же
неожиданно, как до того слезы -- "Из дома... о Боже мой,  открытка от моих!"
-- и только тут я окончательно осознал ее реальность.
     Я  вернулся к  скучающей  машине,  чтобы  внимательно прочесть, пытаясь
сдержать накатывающие  спазмы  хохота,  которые не  давали разобрать  буквы.
Внизу стояла подпись: "Дядя Джо Бен", но я бы  догадался  и без  нее -- этот
вихляющий почерк  ученика  начальной  школы  мог  принадлежать  только  ему.
"Конечно.  Почерк дяди  Джо.  Никаких сомнений". Но  мое внимание привлекала
строчка, добавленная с  краю и выведенная более тяжелой и уверенной рукой, и
когда я прочел ее, в сердце моем зазвучал другой голос, не Джо Бена, а брата
Хэнка.
     "Леланд.  Старик Генри  здорово разбился  --  дело нуждается  в рабочих
руках, -- нам нужен какой-нибудь Стампер, чтобы не связываться с профсоюзом,
--  было бы хорошо,  если  бы  ты смог..."  И  уже другим  почерком дописано
ручкой: "Наверно, ты  уже  вырос" -- и  т. д. И в конце, уже после вызывающе
огромной подписи, все буквы которой заглавные,  -- "С чего это большой  брат
пишет свое имя заглавными буквами?.." -- неуклюжая попытка искренности:
     "P. S. Ты еще не  знаком с моей женой Вивиан, Малыш. Теперь у тебя есть
что-то вроде сестры".
     Эта последняя строчка разрушала все впечатление. Мысль о женитьбе брата
показалась  мне  такой  смешной,  что  теперь  я  уже  искренне  рассмеялся,
почувствовав,  что   достаточно  силен,  чтобы   презирать   его.  "Ба!"  --
высокомерно воскликнул я, отбрасывая  открытку на заднее сиденье, -- призрак
прошлого скалился мне в лицо из-под каскетки  лесоруба.  "Я знаю, что ты, ты
-- всего лишь плод несварения моего желудка. Это кислая капуста  забродила у
меня в  холодильнике. Или  недоварившаяся картошка  вчера вечером. Вздор! От
тебя несет подливкой, а не могилой!"
     Но так же, как и диккенсовский персонаж, призрак моего старшего брата с
невероятным   грохотом   распрямился,   потрясая  лесорубными   цепями,   и,
провозгласив страшным голосом: "Ты  уже  вырос!" -- вытолкнул  меня  в поток
машин. Теперь я уже хохотал не без причины: какова ирония судьбы,  чтобы это
неожиданное  послание  пришло  именно сейчас!  --  давно я  так не  смеялся.
"Ничего себе! Звать меня на помощь, как будто мне больше  делать нечего, как
бегать помогать им валить деревья!"
     Но теперь я знал, куда я отправляюсь.
     К  полудню  я загнал свой  "фольксваген",  получив  за  него на пятьсот
долларов  меньше, чем он стоил на  самом деле, а через час уже  волок  сумку
Питерса и  бумажный мешок, набитый  всякой ерундой  из  отдела галантереи, к
автобусной станции.  Я отправлялся в путешествие, которое, согласно  билету,
должно было занять у меня целых три дня.
     До  отхода  автобуса еще  оставалось время, и после  пятнадцатиминутной
борьбы  с  собственной совестью я  решился  подойти к телефону  и  позвонить
Питерсу. Когда я сообщил ему, что жду на станции автобус, чтобы ехать домой,
он сначала не понял.
     -- Автобус? А  что случилось с машиной? Послушай, оставайся на месте --
я сейчас заканчиваю семинар и заеду за тобой.
     -- Я очень признателен тебе  за твое предложение, но сомневаюсь, что ты
готов потратить  на  меня  три  дня;  то  есть  даже  шесть дней --  туда  и
обратно...
     -- Шесть дней, туда и обратно? Ли, черт побери, что случилось? Где ты?
     -- Минуточку...
     -- Ты действительно на автобусной станции, без дураков?
     --  Минуточку... -- Я приоткрыл дверь будки и выставил трубку на улицу,
заполненную шумом моторов прибывающих и отправляющихся автобусов. -- Ну что?
--  прокричал я  в  трубку. Голова  была  легкой  и странно кружилась; смесь
барбитурата и амфетамина  действовала опьяняюще,  и одновременно меня трясло
как  в  лихорадке  -- перед  глазами все плыло. -- И  когда я  говорю "дом",
Питере, дружище, -- я снова закрыл дверь будки и сел на поставленную на попа
сумку, -- я не имею в виду нашу академическую помойку, на которой мы прожили
последние восемь месяцев и  которая в  данный момент  проветривается, как ты
увидишь, когда доберешься  до нее, но я имею в виду настоящий дом!  Западное
побережье! Орегон!
     Он помолчал, а потом с подозрением спросил:
     -- Зачем?
     --  Искать свои  корни, --  весело ответил  я,  стараясь  рассеять  его
подозрения. -- Раздуть  огонь  на  старом пепелище,  питаться  откормленными
бычками.
     -- Ли, что случилось?  -- терпеливо и уже без всяких подозрений спросил
Питере. -- Ты сошел с ума? То есть, я хочу спросить, в чем дело?
     -- Ну, во-первых, я сбрил бороду...
     -- Ли! Прекрати нести чушь... -- Несмотря на мои попытки обратить все в
шутку,  он начинал сердиться, --  а это было  то, чего  я больше всего хотел
избежать. -- Ответь мне на один вопрос -- зачем?!
     Это была не та реакция, на которую я надеялся. Далеко не та.
     Меня огорчило и выбило из колеи то, что он так взвился, когда я был так
спокоен.  В  тот  момент  меня  очень   удивила  столь  несвойственная   ему
требовательность (только позднее я  понял,  каким неестественным голосом я с
ним  разговаривал),  и  я  счел  просто  возмутительным  такое  бессовестное
попрание негласных  правил  наших взаимоотношений. А  таковые у нас были. Мы
пришли  к  соглашению,  что  в  любой  паре  должна  быть   создана  взаимно
совместимая  система,  в  пределах  которой  и  поддерживаются отношения,  в
противном  случае  они  разрушаются,  как  Вавилонская  башня.  Жена  должна
исполнять роль жены -- верной или неверной --  и не менять свое амплуа, пока
рядом  с ней муж. В отношениях  со своим любовником  она может играть совсем
другую  роль, но дома, в ситуации Муж-Жена,  она должна оставаться  в рамках
своей  роли.  В  противном  случае мы  будем  блуждать в  потемках,  не умея
отличить своих от чужих. И за восемь месяцев нашей совместной жизни, а также
за  всю многолетнюю дружбу между мной  и  этим  домашним негром  со  впалыми
щеками установились четкие границы, в пределах которых мы уютно общались: он
играл роль спокойного, медлительного и благоразумного дядюшки Римуса, а я --
интеллектуального  денди. И в  этих рамках, скрываясь  за нашими притворными
масками, мы  могли безбоязненно  пускаться в откровения и в наших разговорах
делиться самыми  сокровенными  чувствами,  ничуть не опасаясь  нежелательных
последствий.  Лично я предпочитал, чтобы, невзирая на новые  обстоятельства,
все так и оставалось, и потому предпринял еще одну попытку.
     -- Сады одарят меня яблоками; воздух благоухает теплой мятой и ежевикой
--  да что  говорить, я слышу  зов родины.  Кроме того, у  меня там  остался
должок.
     -- О Боже!..  --  Он  попытался возражать, но я,  не  обращая внимания,
продолжил -- теперь меня уже было не остановить:
     -- Нет, послушай: я получил открытку. Позволь, я воссоздам для тебя всю
картину, конечно немного в сжатом виде, так как  скоро  начнется  посадка на
мой  автобус.  Нет,   слушай,  получилась  действительно  восхитительная  по
законченности виньетка: я возвращаюсь после прогулки по берегу -- до Моны  и
обратно; к  ней я не заходил -- там была ее чертова сестрица; ну, в общем, я
прихожу после прогулки,  которая всегда  для меня означала своего рода "быть
или не быть", и,  решительно откашлявшись, наконец принимаю решение "оказать
сопротивление и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними".
     -- Хорошо, Ли, продолжай. Но что ты...
     -- Ты слушай. Выслушай меня. -- Я нервно затягиваюсь сигаретой. -- Твои
реплики только нарушают размер.
     Поблизости раздается механический дребезжащий звук. Какой-то пухлый Том
Сойер включил  рядом с  моей  плексигласовой  будкой  игральный автомат -- в
истерическом   подсчете   астрономических  цифр,  выскакивая  со   скоростью
автоматной очереди, замигали лампочки. Я увеличил обороты.
     -- Я вошел  в наш  аккуратнейший  бардак. Дело было около полудня, чуть
раньше.  В квартире  холод, так как ты  снова оставил открытой  эту  чертову
дверь в гараж...
     -- Черт возьми, если бы я не впустил немного прохладного воздуха, ты бы
вообще никогда  не  вылез из кровати. Так какое ты принял  решение?  Что это
значит -- ты принял решение?
     -- Тесс. Слушай  внимательно. Я закрываю дверь  и  запираю ее на замок.
Мокрым кухонным  полотенцем  затыкаю  щель  под дверью. Проверяю  все  окна,
затаенно и не спеша двигаюсь по плану. Затем отворачиваю все краны у газовых
обогревателей  --  нет,  подожди, ты слушай,  -- включаю все горелки на этой
жуткой засаленной плите, которую  ты оставил... вспоминаю,  что  в  водогрее
остался огонь... возвращаюсь, набожно склоняюсь к окошечку, чтобы задуть его
(пламя  символично  горит  из  трех  форсунок,  образуя огненный крест.  Моя
невозмутимость заслуживает аплодисментов:  я задержал  дыхание. "Есть  Божий
замысел  в  картине...  та-та-та  нашего   конца").  Затем,  удовлетворенный
сделанным, я  снимаю  ботинки,  -- обрати внимание:  джентльмен до последней
минуты, -- залезаю в постель и жду наступления  благословенного сна.  "Какие
сны в том смертном сне приснятся?"  Потом. Я решаю закурить -- даже безумный
датский принц  не отказал бы себе в последней сигарете, я имею  в виду, если
бы этот трусливый слюнтяй обладал моим мужеством и имел сигареты. И именно в
этот момент -- заметь,  как точно выбрано время! -- в маленьком окошечке, ну
знаешь,  над  щелью  для почты,  появляется призрачная  рука  и роняет  свое
послание, зовущее меня домой... И  в тот самый миг, когда открытка планирует
на пол, я щелкаю зажигалкой, и все стекла в доме разлетаются вдребезги.
     Я помолчал. Питере не издал ни звука, пока я затягивался еще раз.
     -- Вот так. Как всегда --  очередное фиаско. Но на  этот раз с довольно
удачным  исходом, тебе не кажется? Я ничуть не пострадал.  Разве что немного
обгорел  --  ни  бороды,  ни  бровей,  --   но  невелика  потеря.  Да,  часы
остановились; хотя, дай-ка посмотреть, ну вот, снова идут. Бедный почтальон,
правда, пересчитал все ступени и угодил в куст  гортензий.  Боюсь,  когда ты
вернешься домой, его труп уже объедят чайки, но  ты сможешь его опознать  по
почтовой сумке и форменной фуражке. Ну все, тут рядом  с  моей  будкой ревет
совершенно озверевший  автомат, так что я тебя все равно не слышу. Ты просто
выслушай меня до  конца.  Несколько минут  я пребывал в довольно  неприятном
состоянии, пытаясь понять, почему я не умер, потом встал и подошел к  двери.
А, да!  Я вспомнил: первое, что пришло мне  в голову после  взрыва, -- "Ну и
дунул  же  ты,  Леланд!" -- мило, не  правда  ли?  Я  поднял  открытку  и  с
возрастающим недоумением  принялся расшифровывать карандашные каракули. Что?
Открытка из дома? Зовут вернуться и помочь? Как своевременно,  учитывая, что
последние три месяца  я прожил на иждивении своего трудолюбивого соседа... И
тогда, слышишь, я услышал  тот  самый  голос. "БЕРЕГИСЬ!"  -- прогудел он со
зверской безапелляционностью нахлынувшей паники. "БЕРЕГИСЬ! СЕКИ  СЗАДИ!"  Я
говорил тебе об этом  голосе. Мой старый добрый приятель, старейший из всего
моего  ментального  директората,  справедливый  судья  всех   моих  душевных
раздоров -- его  легко отличить от остальных членов правления -- помнишь? --
по громкому и непререкаемому голосу. "Берегись! -- орет он.  -- Секи сзади!"
Я резко  оборачиваюсь, и --  ничего. Еще раз  --  пусто, еще,  все  скорее и
скорее -- голова начинает кружиться, в глазах мелькают черные точки,  но все
безрезультатно. А  знаешь почему, Питере?  Потому что,  как бы быстро  ты ни
поворачивался, тебе никогда не удастся отразить нападение сзади.
     Я замолчал и  прикрыл глаза.  Будка  ходила  ходуном.  Я  закрыл  рукой
микрофон  трубки и глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. До меня  донеслись
неразборчивые  указания,  изрыгаемые  громкоговорителем, и  дребезжащий  вой
игрального автомата. Но  как только  Питере  снова начал: "Ли, почему  ты не
дождался меня?.." -- меня понесло дальше:
     -- Так вот, завершив  эту короткую ритуальную пляску... я остановился у
нашей покореженной двери с этой ужасной открыткой,  которая скакала у меня в
руках, совершенно позабыв о  том, что я собирался смыться, пока почтальон не
поднял  панику.  Кстати, легавых  не было,  зато,  пока  я  брился,  приехал
представитель газовой  компании и  перекрыл газ. Без всяких объяснений;  так
что мне не удалось узнать -- случайное ли это совпадение, и они вырубили его
просто в  связи с тем, что мы  не оплатили  последний счет, или коммунальные
услуги  включают  наказание холодным  консервированным  супом и  промозглыми
ночами всех и каждого, пользующихся их продукцией для недостойных целей. Как
бы то ни  было,  я стоял,  держа своими бедными  обжаренными  пальцами  этот
клочок  бумаги  с карандашными  каракулями, и  в голове у меня стоял  грохот
децибелов на десять больше, чем произвел взрыв. Я обратил свой взор внутрь и
понял,  до  чего  унизительно  так  переживать  из-за  какой-то открытки.  Я
поражался  самому себе. Потому что... черт, я был уверен, что  нахожусь  уже
вне  досягаемости для своего  прошлого,  что нас разделяет бетонная стена; я
был убежден, что мы  с  доктором Мейнардом  преуспели в  дезактивации  моего
прошлого, что мы  секунда за секундой разминировали каждое его  мгновение; я
думал, мы  опустошили это коварное устройство и оно  уже не в силах  нанести
мне  вред.  И,  видишь  ли,  поскольку  я  считал  себя  свободным от своего
прошлого, я  потерял всякую бдительность в этом направлении. Чувствуешь? Так
что  все эти "Берегись! Секи сзади!"  и оборачивания  ни к чему не  привели.
Ведь  все   мои   дивные  укрепления,   выстроенные  с  такой  хитростью   и
предусмотрительностью, создавались  с расчетом,  что  угроза может  исходить
лишь спереди, что опасности лежат впереди  меня, а отразить нападение сзади,
даже  самое  малое,  они  были  бессильны.  Сечешь? Так  что  эта  открытка,
подкравшаяся сзади, захватила меня врасплох еще больше, чем мое  неудавшееся
самоубийство. Понимаешь, какое бы потрясение ни вызвал у меня этот взрыв, он
был вполне  понятен -- катастрофа,  происшедшая здесь  и сейчас. Открытка же
была как удар по почкам, нанесенный самым предательским образом из прошлого.
Конечно же,  в нарушение всех почтовых путей и  законов она пересекла темные
пустоши   прошлого,  и  стрелка  осциллографа   взмыла  с  жалобным  воем  и
аналогичными звуками из научно-фантастических фильмов... все скорее и скорее
сквозь очертания  теней по  волнистой поверхности тающего льда...  и вот уже
крупным планом: неведомая прозрачная рука просовывается  в щель "для писем и
газет",  немного  медлит, словно  ей суждено  раствориться,  как химическому
соединению,  сразу  вслед  за  тем,  как  она  доставит  мне приглашение  на
собрание,  проводившееся двенадцать (уже  двенадцать? Боже мой!..)  лет тому
назад! Ничего удивительного, что она слегка выбила меня из колеи. Я  не стал
ждать ответа  или  делать  паузу,  чтобы  не  дать  возможности прервать мой
маниакальный  монолог с другого конца  провода.  Я  продолжал  говорить,  не
останавливаясь, под непрекращающийся грохот обезумевшего игрального автомата
и методичные сообщения о прибытиях и отправке автобусов, заполняя телефонную
трубку словами  так, чтобы Питерсу не осталось в ней места для речи. То есть
не  просто  речи, а  вопросов. Я  и  позвонил-то ему не из  какой-то  особой
заботливости  о  старом  друге,  а всего лишь  потому,  что  мне нужно  было
выразить словами причины своего  поступка, меня  обуревало отчаянное желание
логически понять, что  происходит, но я совершенно  не нуждался в том, чтобы
кто-нибудь подвергал  сомнению мои доводы. Подозреваю, что первая же попытка
серьезного  анализа обнаружила  бы -- и для Питерса,  и для меня,  -- что на
самом деле я не  могу логически  объяснить ни причины, подвигнувшие  меня на
самоубийство, ни основания моего импульсивного решения вернуться домой.
     -- ...Таким  образом, эта  открытка  окончательно  убедила меня, что  я
завишу  от своего прошлого в гораздо большей степени, нежели я  предполагал.
Подожди, и с тобой  будет  то же  самое: как-нибудь ты  получишь весточку из
Джорджии и поймешь,  что, прежде чем продолжать свои дела, тебе надо  многое
уладить дома.
     -- Сомневаюсь, -- прорвался Питере.
     -- Верно,  у тебя другая ситуация. Мне  нужно отплатить  всего  лишь по
одному счетику. И всего лишь одному человеку.  Удивительно, как эта открытка
тут же оживила для меня его образ: шипованные ботинки, грязная фуфайка, руки
в перчатках, которыми он постоянно чешется, чешется -- то брюхо, то за ухом,
-- малиновые  губы, искривленные  в полупьяной усмешке, и еще масса таких же
глупых  подробностей --  выбирай не хочу. Но ярче и отчетливее  всего я вижу
его длинное,  поджарое обнаженное тело, ныряющее в реку, -- белое и тяжелое,
оно обрушивается, словно спиленное дерево. Видишь  ли, готовясь к состязанию
по плаванию,  братец  Хэнк мог плавать часами. Час за часом, без устали, как
собака,  плывя против  течения и  оставаясь  на  одном  и  том  же  месте  в
нескольких футах от пристани. Словно человек-мельница.  Наверное, это  имело
смысл, потому  что к тому времени, когда мне исполнилось десять, вся полка у
него в комнате сияла от всяких там кубков и призов; кажется,  он даже как-то
побил национальный  рекорд  на  одном  из состязаний. Боже  мой! И  все  это
возвращено мне  какой-то открыткой, и с какой  пронзительной  отчетливостью.
Господи!  Всего  лишь открытка. Страшно подумать, какое  впечатление на меня
могло бы произвести письмо.
     --   О'кей!  И  чего  ты   собираешься  добиться,   возвращаясь  домой?
Предположим даже -- тебе удастся отплатить ему...
     -- Ты что, не понимаешь? Это даже в открытке написано: "Наверно, ты уже
вырос". И так было все время -- братец Хэнк всегда был для меня образцом, на
который я  должен был равняться.  Он и сейчас  ко  мне  так  относится. Это,
конечно, символически.
     -- Да, конечно.
     -- Поэтому я возвращаюсь домой.
     -- Чтобы сравняться с этим символом?
     -- Или  свергнуть его. Нечего смеяться: все проще простого,  пока  я не
разделаюсь с этой тенью прошлого...
     -- Чушь.
     -- ...я буду чувствовать себя неполноценным недомерком...
     -- Чушь, Ли. У каждого есть такая тень -- отец или кто-нибудь еще...
     -- ...не способным даже на то, чтобы отравиться газом.
     --  ...это вовсе  не  значит,  что надо  срываться  домой для выяснения
отношений, черт побери.
     --  Я  не шучу,  Питере. Я  все обдумал.  Мне ужасно  неприятно, что  я
оставляю на тебя дом в таком состоянии и все прочее, но  я уже решил -- пути
назад нет. Не скажешь ли ты на факультете?..
     -- Что я скажу? Что ты  взорвался?  Что  ты отправился  домой улаживать
отношения с обнаженным призраком своего брата?
     -- Сводного брата. Нет.  Ты просто скажи... что в связи с финансовыми и
моральными осложнениями я был вынужден...
     -- Ли, перестань, что за ерунда...
     -- И постарайся объяснить Моне...
     -- Ли, постой, ты сошел с ума! Дай я приеду...
     -- Уже объявили номер моего автобуса. Мне  надо бежать. Все, что я тебе
должен, я вышлю, как только смогу. Прощай,  Питере! Я докажу, что Томас Вулф
ошибался.
     Я повесил трубку  со все еще сопротивляющимся Питерсом  на крючок и еще
раз глубоко  вздохнул.  Я заслуживал похвалы  за проявленное  самообладание.
Надо  было  признать,  что  я  прекрасно со  всем  разделался.  Мне  удалось
законопослушно  остаться  в  известных границах,  невзирая  на  все  попытки
Пи-терса  разрушить  нашу   систему  и  вопреки  коктейлю  кз  декседрина  и
фенобарбитурата,  от  которого в голове все  плывет и  кружится. Да, Леланд,
старина,  никто  не  осмелится  сказать, что  тебе  не  удалось  представить
разумных   и  абсолютно   рациональных  доводов,  несмотря  на   все  грубые
возражения...
     Возражения же с каждой  секундой становились все грубее -- я ощутил это
сразу, как только вывалился  из будки  в суматоху отъезда.  Толстый  мальчик
загнал игральный автомат до оргазма, и тот уже беспорядочно выплевывал неон,
цифры  и  дребезжание. Люди  толкались,  пропихиваясь  к автобусам.  Чемодан
оттягивал руку. Громкоговоритель орал, что, если  я сейчас лее не займу свое
место в  автобусе, он  отправится без меня. "Это  чересчур", -- решил  я  и,
склонившись  над  питьевым  фонтанчиком, заглотил еще пару фенобарбиталин. И
очень  вовремя -- меня тут же подхватил людской водоворот  и  понес,  понес,
пока я не очутился на посадочной площадке прямо перед нужным мне автобусом.
     -- Оставьте  чемодан и садитесь,  -- нетерпеливо сообщил мне  водитель,
словно  он  ждал  только  меня одного. Что,  впрочем,  оказалось  абсолютной
истиной: кроме меня, в автобусе никого не было.
     -- Немногие нынче едут на Запад? -- спросил я, но он не ответил.
     Неуверенным шагом я  прошел по  проходу  до задних  сидений,  где мне и
предстояло пробыть  четыре  дня  почти  в полной  неподвижности,  не  считая
выходов  на  остановках  за   кока-колой.  Пока   я  вылезал  из  куртки,  в
противоположном конце автобуса раздалось громкое шипение  сжатого воздуха, и
дверь закрылась. Я подскочил  и резко обернулся, но  в неосвещенном автобусе
было  так темно, что водителя не было видно. Я решил, что  он вышел и закрыл
за собой дверь. Оставил меня здесь запертого, одного!
     Потом  подо  мной  заурчал мотор, машина дернулась, и автобус выполз из
сумрачного  цементного  грота в  яркий  солнечный  день,  перевалился  через
поребрик  и  окончательно впечатал меня в сиденье.  И  вовремя.  Я так  и не
видел, как вернулся шофер.
     Неразбериха  движения  и  звуков, начавшаяся  еще  в телефонной  будке,
теперь  уже по-настоящему  обступила меня. Казалось, все обломки и  осколки,
взметенные взрывом и висевшие в воздухе все это время, теперь наконец начали
оседать.   Сцены,  воспоминания,   лица...   как   кинолента  пробегали   по
трепыхавшимся занавескам. Прямо передо мной клацал игральный автомат. В ушах
звенел текст открытки. Желудок  сжимали спазмы, а  в голове медленно и мерно
звучало одно и то же: "БЕРЕГИСЬ! НЕ РАССЛАБЛЯЙСЯ! ВОТ ОНО! ЖРЕБИЙ БРОШЕН!" В
ужасе я отчаянно сжал поручни сиденья.
     Оглядываясь  назад  (я  имею  в  виду  --  сейчас,   отсюда,  из  этого
конкретного отрезка времени, дающего возможность быть отважным и объективным
благодаря чуду современных повествовательных  форм), я отчетливо ощущаю этот
ужас,  и, честно  говоря, мне не удается  его  полностью  приписать довольно
банальной  боязни  просто  сойти  с ума.  Несмотря  на  модное  в  то  время
утверждение,  что человек  все  время находится  на  грани помешательства, я
довольно  долго  считал,  что  не  имею права претендовать  на это.  Хотя  я
прекрасно  помню один эпизод из  водоворота  прошлого,  когда, вцепившись  в
кресло на  очередной  беседе у доктора Мейнарда, я шепчу ему с драматическим
отчаянием: "Доктор... я схожу с ума; я окончательно поехал".
     А  он лишь улыбается,  снисходительно и  по-врачебному  ласково:  "Нет,
Леланд, только не ты. Ты, да и  все ваше поколение в  каком-то смысле лишены
этого святого прибежища.  В  классическом  значении вы просто не в состоянии
по-настоящему "сойти  с ума". Было время, когда люди очень удобно "сходили с
ума" и навсегда исчезали. Как персонажи в романтических романах. Нынче же...
-- кажется,  он даже позволил себе зевнуть, -- вы слишком внимательны к себе
с  точки зрения психологии. Вы настолько  сроднились с целым рядом симптомов
безумия,  что  окончательно  слететь  с  катушек не  представляется для  вас
возможным.  И  еще одно: вы  все обладаете талантом освобождаться от стресса
благодаря своим  изысканным и  витиеватым фантазиям. А  ты в этом  отношении
превзошел  всех.  Так  что...  ты  можешь  всю  оставшуюся  жизнь   страдать
неврозами,  а то и недолго отдохнуть  в  клинике,  и  уж  по крайней  мере в
течение  ближайших  пяти лет  я  могу  рассчитывать  на  тебя как на  самого
многообещающего пациента, но свихнуться окончательно, боюсь, тебе никогда не
удастся.  -- Он откидывается  на  спинку  своего  элегантного  шезлонга.  --
Прости,  что приходится  огорчать тебя, но самое  большее, что я  могу  тебе
предложить, это старая добрая шизофрения с маниакальным радикалом".
     Вспомнив эти мудрые слова доктора, я  ослабил  хватку на  подлокотниках
сиденья и, нажав  на рычаг, опустил спинку. "Черт побери,  -- вздохнул я, --
изгнан даже из святилища безумия. Какая пакость! Как было бы легко объяснить
этот ужас и  бред  сумасшествием! Безумие -- прекрасный мальчик для битья  в
минуты  душевного  дискомфорта  и  вообще  неплохое  развлечение, помогающее
скоротать длинный полдень жизни. И такая катастрофическая неудача.
     Но,  с  другой  стороны,  -- подумал я под неторопливый  рык  автобуса,
пробиравшегося по  городским  улицам, --  кто  может сказать наверняка,  что
безумие не  окажется  такой же невыносимой обузой, как и здравый рассудок? С
ним  тоже  придется  повозиться.  А   потом   вдруг,  да   почти  наверняка,
проскользнет  проблеск воспоминания,  и лезвие реальности полоснет по тебе с
такой силой, что боль и тревога станут вообще непереносимыми. Ты можешь  всю
свою разнесчастную жизнь прятаться в каких-нибудь фрейдистских джунглях, воя
на луну и проклиная Господа, а в конце, в  самом растреклятом конце, который
на самом деле только и считается, понять, что луна, на которую ты выл, всего
лишь  лампочка в  потолке, а Господь пребывает  в ящике  письменного  стола,
опущенный туда  каким-нибудь представителем  благотворительного религиозного
общества.  Да,  --  снова вздохнул я,  --  с течением времени  безумие может
оказаться  такой  же  обузой,  как  море  бед  и  удары  судьбы  при здравом
рассудке".
     Я  опустил  спинку сиденья  еще ниже и закрыл глаза,  стараясь  убедить
себя, что, поскольку я бессилен что-либо  сделать, мне  ничего  не остается,
как ждать, пока мой фармацевтический кормчий не отведет меня в  тихую заводь
сна. Но действие  таблеток что-то необычно задерживалось.  И в течение этого
десяти-пятнадцатиминутного  ожидания  в набегающих  валах шума и  звона,  --
единственный  пассажир в пыхтящем сквозь  город автобусе, --  когда  наконец
наступит  действие барбитуратов... я был вынужден обратиться к тем вопросам,
от которых так ловко убегал.
     Например: "Чего  ты собираешься добиться, возвращаясь домой? "  Вся эта
размазня  из эдиповых  комплексов,  которой я  кормил Питерса,  относительно
того,  чтобы  "сравняться"  или  "свергнуть",  возможно   и  имела  какое-то
отношение к истине... но даже если бы мне и удалось осуществить один из этих
замыслов, чего бы я достиг?
     Или еще:  "А почему действительно  можно  желать проснуться  мертвым? "
Если  единственно, что  мы  имеем,  это  наш  славный  путь от  рождения  до
смерти... если наша величественная и вдохновенная борьба за существование --
трагически никчемный  клочок по сравнению с кругами эонов  до  и после,  так
почему же  нужно пренебрегать этими бесценными мгновениями жизни? И наконец:
"А если это все одна никчемная маета -- что же тогда за нее бороться?"
     Эти три  вопроса  выстроились  передо мной, как три наглых  хулигана, с
ухмылками на  лицах, руки  в боки,  вызывая меня на бой, чтобы  покончить со
мной раз и навсегда. Первого мне удалось кое-как  образумить -- он был самым
настырным. Второй  получил  сатисфакцию несколькими  неделями  позже,  когда
обстоятельства бросили мне еще один вызов. Третий ждет меня по сей день. Для
этого мне надо совершить еще одно путешествие. В дебри происшедшего.
     А третий -- самый крутой из них.
     За  первого  я принялся  тут же. Чего  я  надеюсь  достичь, возвращаясь
домой? Ну, во-первых, себя... своей маленькой несчастной сути!
     Питере сказал по телефону: "Парень, этого не достичь бегством. Это  все
равно что бежать с пляжа купаться".
     "На Востоке одни пляжи, на Западе -- Другие", -- проинформировал его я.
     "Чушь", -- ответил он.
     Сейчас, оглядываясь  назад,  на  эту  поездку  (нет,  все  еще  живя  в
предвосхищении  ее),  я могу подсчитать, что она  заняла четыре дня (которые
можно опустить  благодаря  новым формам современной словесности, хотя  они и
могли бы послужить большей объективности и созданию перспективы, -- события,
разбегающиеся в разные стороны, отражаются в зеркалах и меняют свое обличье,
создавая  довольно  хитрые  головоломки в смысле употребления грамматических
времен)... но, оглядываясь назад, я помню  и  автобусную  станцию,  и газ, и
поездку,  и взрыв,  и  сбивчивый рассказ Питерсу  по  телефону  -- и все это
слилось воедино, в одну сцену, состоящую из дюжины одновременно происходящих
событий...
     "Что-то  не  так, -- говорит Питере. -- Нет, постой, что-то  случилось,
Ли? Но что? А что ты тогда делал в Нью-Йорке? "
     Теперь я  мог  бы (наверное) вернуться  назад,  разгладить  съежившееся
время, разъять слипшиеся  образы и  расставить их в  точном  хронологическом
порядке  (наверное,  приложив  силу  воли,  терпение  и  прочие  необходимые
химикалии), но быть точным еще не означает быть честным.
     "Ли! -- На этот раз это мама. -- Куда ты?"
     Более  того,  точная  хронологическая  последовательность  вовсе  и  не
предполагает правдивости  (у  каждого  свой  взгляд), особенно когда человек
даже при всем желании не может точно вспомнить, в каком  порядке происходили
те или иные вещи...
     Толстый  мальчик скалится мне, оторвавшись от игрального  автомата. "Во
все попал, а  в  последний не  попадешь, хоть застрелись". Он ухмыляется. На
его зеленой футболке оранжевыми буквами выведено: СПОР.
     ...или, по крайней мере, утверждать, что помнит, как  оно было на самом
деле...
     И мама  проходит мимо  окна моей  спальни и  ныне,  и присно, и во веки
веков.
     К тому же есть вещи, которые  не  могут быть  правдой,  даже если они и
происходили на самом деле.
     Автобус  останавливается  (я  вешаю  трубку,  сажусь в машину и  еду  в
университетскую  столовую),  потом,  дернувшись,  снова трогается  с  места.
Столовая полна, но голоса звучат приглушенно. Все  словно вдалеке.  Лица  за
струйками табачного  дыма будто  за  стеклянными витринами.  Я  всматриваюсь
сквозь  эту завесу и за  последним столиком вижу Питерса -- он пьет  пиво  с
Моной и кем-то  еще, кто собирается  уходить.  Питере тоже замечает  меня  и
слизывает пену с усов, и я вижу  неожиданно розовый  для негра язык. "Входит
Леланд Стэн-форд из  левой кулисы", --  провозглашает он  и, взяв  со  стола
свечу, с преувеличенно театральным жестом подносит ее ко мне.
     Я сообщаю им, что только что в  очередной раз завалил экзамен. "Ерунда!
-- говорит Питере. -- И всего-то". А  Мона добавляет:  "Я видела твою маму".
-- "А догадайся, кто здесь только что был! -- улыбается Питере. -- Поднялся,
как только ты появился, и пошел, так и не одевшись, голым".
     Игральный  автомат полыхает  огнем, и я слышу, как Питере  сочувственно
дышит в трубку в ожидании, когда мой  приступ иссякнет. "Никому не дано,  --
печально говорит он, -- снова вернуться домой".
     Но  мне  надо  рассказать ему  о  своей  семье.  "Мой отец  --  грязный
капиталист, а  брат --  сукин сын".  --  "Везет же  некоторым",  -- отвечает
Питере,  и мы оба  смеемся. Я хочу  еще что-то  сказать, но тут слышу, как в
кафе  входит мама.  Я узнаю громкий стук ее каблуков по  плиткам кафеля. Все
оборачиваются   на  этот  звук,  потом  снова  возвращаются  к   кофе.  Мама
прикасается  рукой  к своим черным  волосам, подходит к  стойке  и,  положив
сумочку на один табурет, а куртку -- на другой, садится между ними.
     "Серьезно, Ли... что ты хочешь доказать?"
     Я  смотрю,  как  мама поднимает чашку  кофе... локтем она опирается  на
стойку,  а ее пальцы обнимают чашку  сверху... теперь она положила  ногу  на
ногу  и,  переместив  локоть  на  колено, медленно  раскачивает  вращающуюся
табуретку.  Я жду,  когда  она опустит руку  и  опорожнит чашку.  Но  что-то
внезапно привлекает ее внимание,  и от неожиданности она роняет ее. Я  резко
оборачиваюсь, но его уже и след простыл.
     Звонит  телефон  -- это мамин друг,  занудный проповедник.  Он сообщает
мне, как  мама была огорчена известием о том, что я провалил экзамены, и как
она  переживает из-за того,  что  была  вынуждена покинуть  меня.  И как  он
переживает. И что он  понимает, как я  должен  быть  убит горем  и  в  каком
находиться  отчаянии,  после  чего  в  качестве  утешения сообщает мне,  что
<<все  мы,  милый  мальчик... находимся  в  ловушке  своего бытия".  Я
отвечаю ему, что мысль эта не оригинальна и не слишком утешительна, но когда
я ложусь на  постель и луна покрывает мое тело татуировкой теней, перед моим
взором   возникает  крохотная  птичья  клетка,  инкрустированная  хрусталем,
которая  движется по винтовому бетонированному подъемнику, пока не достигает
41-го этажа, где рельсы  обрываются в бесконечность;  а внутри ее мама робко
демонстрирует полный репертуар всех своих движений.
     "Кто  поймал  ее в ловушку?"  --  ору я,  и  ко  мне снова подскакивает
почтальон  с открыткой  в руках. "Письмо из  прошлого,  --  хихикает  он. --
Открытка былого, сэр". -- "Чушь!" -- отвечает Питере.
     Мне  приходит в голову... что...  если я так  же, как  и она, настолько
чувствителен к этому миру  прошлого... то мне нужно отказаться от всего, что
мне было  предназначено,  --  послушай,  Питере!  --  потому  что  я  всегда
чувствовал себя обязанным соответствовать своим воспоминаниям.
     "Снова чушь!" -- отвечает Питере на другом конце провода.
     "Нет, послушай. Эта открытка пришла очень вовремя. А что, если он прав?
Что, если я действительно уже  вырос? Что, если я действительно уже набрался
достаточно сил, чтобы претендовать  на то,  чего я был лишен?.. Что, если  я
действительно   стал  настолько   отчаянным,   что   могу   рассчитывать  на
удовлетворение своих желаний, даже если оно и повлечет за собой  уничтожение
этого объекта, отбрасывающего тень?"
     Эта  догадка  приводит меня в такое возбуждение,  что весь мой  сон как
рукой  снимает,  тем более что  в  это время  автобус принимается настойчиво
гудеть,  понукая излишне осторожный  молоковоз тронуться  с места. Я все еще
был сонным и голова у меня дьявольски  кружилась, но это  отвратное ощущение
качки прошло. Чувство ужаса уступило  место неожиданному оптимизму.  А  что,
если  действительно Маленький  Леланд  стал Уже  Большим  Парнем?  Разве это
невозможно? А? Хотя бы по причине прожитых лет. Да и Хэнк уже не юный пижон.
Много воды утекло со времени призов за плавание и его жеребячьих достижений.
И вот я в полном расцвете сил, а он уже перевалил  через вершину, должен был
перевалить!  И  вот  я  возвращаюсь,  чтобы,  из былой зависти,  сразиться с
воспоминанием о чужом  везении?  Чтобы потребовать  себе другое  прошлое?  О
Господи, ради этого имеет смысл возвращаться...
     Наконец молоковоз ныряет в поток машин, и автобус трогается. Я закрываю
глаза  к  снова откидываюсь на спинку, меня  охватывает восторг уверенности.
"Ну что на  это скажете? -- интересуюсь я у  близстоящих  призраков.  --  Вы
считаете, что  у  Маленького Леланда  нет  шансов  перед  этим  безграмотным
привидением, которое  вынырнуло  из прошлого, чтобы  опять преследовать меня
своей ухмылкой?  Что, я не смогу вытрясти  из него то,  что он у меня отнял,
что по праву принадлежало мне? По справедливости. По закону".
     Но прежде чем кто-нибудь  из присутствующих  успевает мне  ответить, из
туманной   дымки  появляется  Хэнк  собственной  персоной  и  шлепает   меня
накачанной камерой по голове, вызывая  в ней  настоящий  смерч из серебряных
барбитуратных  пузырьков.   Все  еще  упоенный   уверенностью   в  себе,   я
приподнимаюсь   с   места   и,  устремив  на   ухмыляющегося  верзилу  самый
испепеляющий  шекспировский взгляд, на который только  способны  мои  глупые
глаза, вопрошаю: "Куда ведешь? Я дальше не пойду".
     "Да ну? --  Презрительная  усмешка играет на его  губах. -- Не пойдешь?
Черта с два! А ну-ка подожми хвост и сядь; слышишь, что говорю?"
     "Ты не имеешь права! -- дрожащим голосом. -- Не имеешь права!"
     "Нет, вы только послушайте: он  говорит, что я не имею права.  Слышите,
парни, он думает, я ни хрена не понимаю. Берегись, Малыш, я в последний  раз
прошу тебя по-хорошему, а потом дам волю  рукам. Так что пошевеливайся, черт
бы тебя подрал! И прекрати елозить! Стой спокойно. Слышишь, что говорю?"
     Запуганный и затравленный, наш юный герой валится на  землю, сотрясаясь
в судорожных  конвульсиях.  Колосс  поддает этот  комок живой  плоти  носком
своего кованого  ботинка. "Га-га-га! Только взгляните, как он обосрался! Не,
ну  посмотрите...  парни! -- И затем, вскинув голову: -- Возьмите и отнесите
этого засранца домой,  чтоб он не путался у нас под ногами. Не, ну вы только
посмотрите..."
     Из-за  кулис  выскакивает  целая  орава  сородичей:  клетчатые  рубахи,
шипованные  сапоги, ярко выраженные мужские  качества -- все говорит  о том,
что они  принадлежат  к одному  семейному клану:  зеленовато-стальные глаза,
песочные волосы, раздуваемые ароматным северным ветром, гордые римские носы,
которыми они так гордятся. Всех их отличает особая грубоватая красота. Всех,
кроме одного,  самого Маленького, чье лицо зверски изуродовано, так  как его
постоянно   используют  в  качестве  мишени;  наконечники   стрел   снабжены
зазубринами, так что мясо вокруг ран висит лохмотьями.  Колосс склоняется и,
взяв большим и указательным  пальцами, поднимает его за шиворот,  добродушно
ухмыляясь и рассматривая с таким видом, словно это кузнечик.
     "Джо  Бен, -- терпеливо  произносит Колосс, -- я ведь тебе говорил, что
этот  маленький засранец все время  норовит  упасть. А ведь  за  это можно и
отлучить  от семьи. Что могут подумать люди,  если Стам-пер все время  будет
плюхаться на свою задницу? Ну-ка помоги кузенам выжать моего братца, пока он
весь не просочился в норы к сусликам. Давай!"
     Он опускает Малыша на землю и с сочувствием наблюдает, как тот пытается
спастись бегством. На губах Хэнка играет улыбка, как  будто  выдающая доброе
сердце,  скрывающееся за  суровой внешностью. "Я  рад,  что старый  Генри не
утопил его в отличие от остального своего помета".
     К этому времени сородичи уже отловили нашего измученного героя и теперь
несут его к дому в  полиэтиленовом  мешке.  Пока  они  пересекают широкую  и
изящно  вписанную  в пейзаж трясину,  наш храбрец умудряется преодолеть свой
страх и постепенно начинает обретать некоторую человеческую форму.
     Дом напоминает  кучу  сваленных бревен,  которые  с  риском  для  жизни
окружающих прикреплены лишь  к  облакам.  В огромную замочную  скважину тоже
вставляют  бревно, поворачивают  его, и дверь подается  внутрь.  На какое-то
мгновение  юный  Леланд различает  сквозь свою прозрачную  оболочку  мрачную
обстановку просторного  холла,  сводами которого  служат древние ели.  Между
стойками опор бродят мастифы, в сами стойки воткнуты обоюдоострые топоры, на
ручках которых висят плащи, сшитые из выделанных овечьих шкур. Потом дверь с
грохотом захлопывается,  гулкое эхо отдается  от  дальних стен, и все  снова
погружается в кромешную тьму.
     Это Зал  Великих Стамперов. Он был  построен  еще во времена  правления
Генри (Стампера) Восьмого, и с  тех пор в его адрес сыпались  проклятия всех
общественных  организаций,  когда-либо  существовавших   на  земле.  Даже  в
жесточайшую засуху здесь слышна капель, сумрак длинных осыпающихся коридоров
пропитан шорохом и плюханьем слепых лягушек. Временами эти звуки прерываются
оглушительным  громом, и  в разверзшемся чреве  дома  исчезают  целые  ветви
клана.
     На  всей  территории  имения установлена  абсолютная  монархия,  и  без
предварительного   одобрения   Великого  Правителя   никто,   включая   даже
кронпринца, и шелохнуться не смеет.  Хэнк выходит вперед из толпы  сородичей
и, сложив руки рупором, вызывает высокопоставленного властелина:
     "Эй!.. Па!"
     Громовые раскаты  прокатываются  по  чернильному  мраку  и, как  волны,
разбиваются о  стены.  Хэнк  издает  еще один  крик, и  на этот раз  вдалеке
показывается свеча, вначале освещающая лишь  птичий профиль, а  затем и весь
наводящий ужас облик Генри Стампера. Он сидит в кресле-качалке  в  ожидании,
когда ему стукнет сто.  Его ястребиный клюв медленно разворачивается на звук
голоса сына.  Его ястребиный взор пронзает  мрак.  Он громко откашливается и
начинает издавать шипение и треск,  словно угасающий от влаги  костер. Потом
его   охватывает   приступ  кашля,   и   наконец  он  произносит,  глядя  на
пластикатовый мешок:
     "Ну-с, сэр... а-а, собачки... хи-хи-хи... посмотри-ка там, что это? Что
твои мальцы на этот раз выловили? Опять какой-нибудь хлам..."
     "Не то чтобы выловили, па, скорей это свалилось нам на голову".
     "Не свисти! --  Генри наклоняется вперед, проявляя все больший интерес.
--  Какая-нибудь  гадость...  И  как  ты  думаешь,  что  там  такое?  Прилив
выбросил?"
     "Боюсь, па...  --  Хэнк,  склонив голову,  ковыряет пол  носком  своего
кованого ботинка, белая стружка от  его шипов разлетается во все стороны, --
что  это... --  зевает, почесывая брюхо, -- что это твой младший сын. Леланд
Стэнфорд".
     "Проклятье! Я уже говорил тебе однажды, я уже повторял тебе сотню тысяч
раз,  что  я  не желаю, чтобы в  этом доме произносилось имя этого  ублюдка!
Никогда!  Тьфу! Я  даже слышать  о нем не могу,  не то  что  видеть! Господи
Иисусе, сынок, как это ты так облажался!"
     Хэнк подходит поближе к трону.
     "Па, я знаю, что ты  думаешь о нем. Я и сам думаю то же самое, а может,
еще и хуже. Я бы с удовольствием не видел его всю свою оставшуюся жизнь. Но,
принимая во внимание наши обстоятельства, я не знаю, как мы выкрутимся".
     "Какие обстоятельства? >>
     "Деловые ".
     "Ты хочешь  сказать..."  -- У  старика  перехватывает дыхание,  и  рука
непроизвольно поднимается в жесте отчаяния.
     "Боюсь,  что да... Мы  исчерпали  свои  возможности, старина. Так  что,
похоже, у нас нет выбора, па..." -- В ожидании он складывает руки на груди.
     (Чутко  дремлют  вороны  в  ближайших  горных  отрогах.  Дженни  прядет
волшебную  нить  из своей  нужды,  одиночества  и  благодатного неведения. В
старом доме обсуждение предложения Джо Бена написать родственникам, в другие
штаты  внезапно прерывается требованием Орланда  ознакомиться с  финансовыми
документами.  "Сейчас  принесу",  --  вызывается   Хэнк  и   направляется  к
лестнице... довольный тем, что ему хоть на время  удастся вырваться из этого
шума и гама.)
     Генри с безнадежным видом взирает на юного Леланда, который слабо машет
рукой из пластикатового мешка своему престарелому отцу, и качает головой.
     "Значит,  вот  так.  Вот как оно  получается, а?  В  конце  концов  все
кончилось  этим.  --  И  вдруг,  охваченный  внезапным  гневом,  он  кренясь
поднимается из  кресла и потрясает своим  посохом, глядя на сбившихся в кучу
сородичей. --  А  разве я не предупреждал вас,  парни, что так все  и будет?
Разве я не твердил вам до посинения: "Хватит  сюсюкать  со своими кузинами и
сестрами, отправляйтесь и понасшибайте нам пару-тройку других женщин!"? Меня
тошнит от всех вас,  полудурков! Не можем же мы все время  размножаться, как
пачка чертовых ежей! Семья должна быть здоровой и крепкой, на уровне мировых
стандартов. Я не потерплю слабаков! Так-растак меня Господь, не будет этого!
Нам  нужны экземпляры,  как  мой мальчик,  вот этот Хэнк, которого  произвел
я..."
     На   мгновение   лицо   его   застывает,  взгляд  вновь  обращается   к
пластикатовому мешку, и острое чувство унижения  искажает его  непроницаемые
черты.  Рухнув в  кресло, он хватает раскрытым ртом  воздух и сжимает руками
свое измученное сердце. Когда приступ проходит, Хэнк продолжает приглушенным
голосом:
     "Я знаю,  па,  как тебе  это  неприятно.  Я знаю, что  своим  нытьем  и
болезненностью он отнял у тебя молодую и верную жену. Но, когда я понял, что
нам придется взвалить на себя этого неприятного субъекта, я вот что подумал.
-- Он подкатывает  бревно  и с конфиденциальным видом  усаживается  рядом  с
Генри. -- Я рассудил...  мы  прежде всего семья, а это самое  важное. Мы  не
можем  допустить  загрязнения  рода. Мы не какие-нибудь негры, жиды или  там
простые люди; мы -- Стамперы".
     Вой  фанфар;  Хэнк с  каскеткой  в  руках выжидает, когда  низшие  чины
закончат этот гимн семье.
     "И самое главное -- никогда не забывать об этом!"
     Свист и выкрики: "Правильно, Хэнк!", "Точняк!", "Да!"
     "А  чтобы   в  этом   никто   не  сомневался...   мы  должны  постоянно
функционировать,  что  бы  там  ни  было,  паводок  или  геенна  огненная; и
наплевать, какие семейные отбросы нам придется для этого привлечь, -- только
так мы сможем доказать, что мы высшая раса".
     Продолжительные  аплодисменты.   На  скулах  ходят  желваки,  по-мужски
сдержанные  кивки.  Генри вытирает  глаза и глотает подступившие слезы. Хэнк
встает. Он  выдергивает  из  ближайшей  стойки топор и начинает  патетически
размахивать им.
     "Разве  все  мы  не расписались  своей кровью,  что  будем  бороться до
последнего? Вот и хорошо-Так давайте же бороться".
     Снова  звенят  фанфары. Мужчины, сомкнувшись  вокруг Хэнка, маршируют к
стягу,  поднятому  в центре зала. Правая  рука крепко сжимает  плечо впереди
идущего, зал оглашается обрывками военных песен времен первой мировой войны.
После того как угроза миновала, облегчение и веселье охватывают сородичей, и
они  перекликаются друг с другом  хриплыми  голосами: "Ну да!  Да ты! Лады!"
Проходя  мимо пластикатового  мешка,  они пытаются спрятать  свой  позор  за
натужным юмором:
     "Посмотри-ка. Никогда не думал, что последняя капля будет такой".
     "Неужели нет выхода? Может, надо еще раз проверить..."
     "Не. Пусть будет.  Хватит,  мы уже побегали! С меня хватило и того, что
мы его запихали в мешок".
     (Хэнк  несколько неуверенно поднимается по  лестнице.  Поворачивает  по
коридору к комнате, использующейся как офис. Из кухни доносится голос Вив --
она   там   готовит   ужин  с  остальными  женами:  "Сапоги,  милый".   Хэнк
останавливается и,  держась рукой  за стену,  стягивает свои грязные сапоги.
Затем снимает шерстяные носки, всовывает их в сапоги и, вздохнув, продолжает
свой путь босиком.)
     Сородичи расположились  на  корточках  перед старой  резной  деревянной
плитой,  в  которую  периодически  сплевывают  табак;  каждый  такой  плевок
вызывает  вспышку  пламени,   бросающую  красные  всполохи  на  грубые  лица
весельчаков.  Потом  они  лезут в  карманы  и, достав свои  перочинные ножи,
дружно принимаются строгать. Кто-то откашливается, прочищая горло...
     "Мужики!.. -- продолжает Хэнк. -- Теперь перед нами стоит такой вопрос:
кто обучит этого сосунка водить мотоцикл, тискать кузин и всему прочему? "
     (Войдя  в  офис,  прежде  чем  идти за документами,  которые потребовал
Орланд,  Хэнк  замирает на пороге с закрытыми глазами. Потом  он подходит  к
столу  и  отыскивает  папку,  на  которой  изящным  почерком  Вив  выведено:
"Документы.  Январь--июнь  1961".  Он  закрывает  ящик и  подходит  к двери.
Приоткрыв  небольшую  щель,  он   снова   замирает  на  пороге.  Он   стоит,
рассматривая  пожелтевшие  обои,  слегка  прислушиваясь   к  гулу   голосов,
доносящихся  снизу;  но кроме непрестанного лающего  смеха  этой ведьмы,  на
которой женился Орланд, различить ничего не может...)
     "Кто научит его бриться лезвием топора?  Разбираться в черномазых?  Нам
придется обсудить это до мельчайших деталей. Кто  проследит, чтобы он сделал
себе татуировку на руке?"
     (Смех жены  Орланда напоминает  треск  раскалываемых  сучьев.  Судорога
игрального автомата разрешается электрогитарой: "Подбрось угля, пусть  горит
вокруг земля... Это еду я". Ивенрайт, спотыкаясь, выбирается из машины, руки
у него в крови, но уязвленная гордость  все еще не удовлетворена: кто же мог
себе  представить, что этот  увалень  бармен  знает имена  всех  защитников,
принимавших  участие  во  Всеамериканских  играх за двадцать  лет!  Джонатан
Дрэгер аккуратно,  без единой морщинки  расстилает постель, и его миловидное
бесстрастное лицо замирает  точно посередине подушки. Автобус резко тормозит
на  остановке, и Ли  врезается в  оконное  стекло.  Хэнк  глубоко  вздыхает,
распахивает  дверь  и  спускается  вниз.  На  его лице  появляется выражение
воинственного  веселья,   и  он  принимается  насвистывать,  постукивая   по
собственному  бедру папкой с записями доходов и расходов. Из  ванной выходит
Джо Бен, застегивая ширинку своих слишком больших брюк...)
     "Нет, вы только посмотрите на него. -- Лицо Джо расплывается в усмешке,
и, когда  Хэнк  подходит ближе,  он добавляет,  понизив  голос:  -- Свистит,
резвится, как будто его ничего не касается, все пустяки".
     "Главное -- вид, Джоби. Ты же помнишь, что всегда говорил старик? "
     "В городе -- может быть, но кого волнует твой вид в этом крысятнике? "
     "Джо, мальчик мой, этот крысятник -- твоя семья".
     "Ну,  только не  Орланд. Только  не он,  -- Джо  копается  в кармане  в
поисках семечек. -- Хэнк,  тебе сразу надо  было  дать ему в пасть, чтобы он
заткнулся".
     "Тсс. Дай мне семечек. К тому же за что мне бить доброго старого кузена
Орли? Ничего он такого не сказал..."
     "О'кей,  может,  он  и не  был многословен, но,  учитывая, что  все они
думают о Леланде, его мамаше и всем прочем..."
     "А почему  меня должно  интересовать, что  они себе  думают?  Они могут
думать все что угодно, у меня от их думанья даже волос не выпадет".
     "Все равно".
     "Ладно, завязали. И дай мне этих твоих".
     Хэнк  протягивает  ладонь.  Джо  отсыпает  ему  семечек.  Семечки  были
последним увлечением Джо, а  поскольку ему и его  семье предстояло еще месяц
жить в старом  доме  с Хэнком, пока  достраивался его собственный  в городе,
стены грозили  превратиться в  чешуйчатый панцирь  доисторической  рептилии.
Несколько минут  оба,  облокотившись  на  брус,  служивший  перилами,  молча
лузгают  семечки.  И Хэнк  чувствует,  как  у  него  внутри  все  постепенно
успокаивается.  Еще немного  --  и он готов будет спуститься  вниз  и  снова
скрестить  рога.  Только бы Орланд --  а он был членом школьного  совета  и,
естественно,  заботился  о  своем  общественном положении  --  помалкивал  о
прошлом...  Но  он знал, что от Орланда можно ожидать всего чего угодно. "Ну
Джо, пошли". И он отшвыривает оставшиеся семечки.
     Резко  наклонившись,  Хэнк  берет  свои  сапоги  и,  сплюнув  шелуху, с
грохотом спускается по лестнице навстречу застоявшейся ярости родственников.
"А меня не колышет, что они там думают!"  -- продолжает он  уговаривать себя
по дороге.
     А в это время на Западе индеанка Дженни подбирается к мысли, что  Генри
Стампер избегал ее не по  одной лишь той причине, что  она была краснокожей;
разве он не развлекался с северными скво? Нет, он  держался от нее в стороне
не  из-за того,  что  она была  индеанкой. Значит,  кто-то  близкий  к  нему
препятствовал Генри иметь с ней дело... кто-то разлучал их все эти годы...
     Хэнк, обратившись к родственникам, поспешно завершает собрание:
     -- Давайте подождем ответов  на наши письма. Но  будем считать, что  мы
договорились  работать  на  "Ваконда Пасифик". И запомните: если бы  мы вели
свое дело, учитывая симпатии города,  мы бы давным-давно прогорели. "Да даже
если у меня  и выпадет от  их  думанья  пара волосков, --  невелика беда, --
добавляет он про себя. -- Они же не желают мне зла на самом деле".
     На Севере  Флойд  Ивенрайт разбужен государственной патрульной службой.
Он мямлит благодарности, выбирается с заднего сиденья машины  и отправляется
искать  ближайшую заправочную  станцию  с комнатами  отдыха, где он клянется
своему  красноносому  с  налившимися  глазами  изображению  в  зеркале,  что
заставит Хэнка Стампера пожалеть  о том дне,  когда он при  помощи  семейных
связей добился места защитника в команде штата в ущерб ему!
     Десять  минут  спустя,  после  завершения  собрания,  Хэнк уже  сидит в
амбаре, прислонившись  щекой к теплому, упругому как барабан,  пульсирующему
животу коровы, посмеиваясь про себя над  тем, как ловко ему удалось получить
разрешение подоить  ее, пока Вив занималась уборкой кухни. "Только один раз,
женщина. Только сегодня. Так что не надо ничего  выдумывать". Вив улыбнулась
и  отвернулась  в  сторону;  Хэнк  знал,  что суровость  его  тона не сможет
обмануть ее, так же  как Джо не  был обманут его свистом. Вив было известно,
что говорил старый Генри о  "виде". А вот догадывается  ли Вив, как он любит
доить коров, -- этого Хэнк не знал.
     Он  подвигает ухо по лоснящемуся брюху и слышит, как, работая, урчат ее
внутренности. Ему нравится  этот  звук. Он любит коров. Ему нравится ощущать
их тепло и слушать прерывистый ритм молока, бьющего в ведро. Конечно, теперь
держать дойную  корову, когда молоко можно купить дешевле люцерны, -- полный
идиотизм,  и  все  же до чего чертовски  приятно подержать ее  сиськи  после
рукояти  топора,  как  успокаивающе  действует   бурчание  ее  утробы  после
кряхтения  и пуканья  старика, трепотни Джона и визга жены  Орланда.  Да, ну
конечно же, они ничего такого не имели в виду.
     Молочная  струя  звенит  в ведре, потом звон начинают заглушать складки
белой пены,  но и сквозь жирное  сливочное тепло  колокол продолжает звучать
равномерно.
     Колокол Хэнка.
     Моторка с  шорохом  рассекает усыпанную  листьями реку --  это Джо  Бен
перевозил толпы родственников на противоположный  берег.  С ревом заводились
машины  и, отплевывая гравий,  выезжали на шоссе. Генри  кинул из окна кусок
штукатурки, и она, с треском рассыпавшись, раскатилась по причалу.
     Идиотская затея -- держать корову.
     В  потемневшем небе,  там, где  пики елей  касаются  облаков, уже луна,
словно отверженный двойник заходящего солнца. Это тоже колокол Хэнка.
     Но Боже всемогущий, до чего же приятно ощущать ее тепло!
     По  причалу кто-то методично  расхаживает  туда  и  обратно, встряхивая
желтой  гривой  таких  жестких  волос,  что  вблизи  они  напоминают  связку
сломанных  зубочисток;  но с расстояния в пятьдесят ярдов они кажутся белыми
как грозовая шапка; с расстояния в пятьдесят ярдов склеротические щеки Джона
сверкают здоровым румянцем, и жена Орланда поднимает ногу, чтобы забраться в
лодку,  так  застенчиво  и  изящно, словно хорошо  вымуштрованная  кобылица.
Несчастная,  изрезанная кайлом, рожа  Джо  Бена на фоне зеленой  воды  сияет
чистотой камеи, а  его пухленькая  жена  похожа на  лебедя. На расстоянии  в
пятьдесят ярдов.
     А здесь колокол Хэнка, затаенный меж вершинами белой пены, приглушенный
складчатыми теплыми равнинами, и все же он звенит, колокол Хэнка.
     На  кухне, заставленной  архитектурными чудесами  грязной  посуды,  Вив
откидывает запястьем прядь волос,  которая всегда  падает на лоб,  когда она
спешит, и тихо напевает про себя: "Мои глаза узрели славу его прихода, хода,
да". На заднем плане толпятся собаки,  пожирая глазами оленьи кости, остатки
хлеба  и  подливки, сваленные кучей в битой фарфоровой миске.  За амбаром, в
саду, деревца с пыльно-серыми  листьями, которые  уже начинают сворачиваться
по  краям,  приносят  дань заходящему солнцу -- медные  яблоки,  и уставшее,
налившееся соками  солнце, медленно скользя в океан,  милостиво принимает их
дар. Чайки  качаются  на бордовых волнах  прибоя,  поднимаясь  на  гребни  и
опускаясь во впадины вместе с колышущейся водой, делая вид, что они являются
неотъемлемой частью моря.
     Бони Стоукс выходит из своего  дома  и направляется комической походкой
черного  аиста  --  шажок-прыжок-шажок   --  к   магазину,  чтобы  проверить
бухгалтерию сына. По дороге он считает шаги, чтобы удостовериться, что никто
не украл ни фута  тротуара. Тренер Левеллин свистит в свой свисток и бросает
команду  в последний тупой и изматывающий раунд пота  и топота, который  они
уже  неоднократно повторяли; Хэнк  занимает  место  защитника, делает ложный
выпад, чисто подрезает, принимая удар противника бедром. Концовка проходит с
изможденными хрипами, все катятся по земле, вдыхая запах травы и песка, пока
полузащитник   не  вырывается  на  открытое  пространство.  Тренер  свистит,
оповещая о  конце  тренировки,  --  в  сумерках  свисток  звучит  как  блеск
мишуры...
     "Хэ-э-энк..."
     Если бы он всегда так звенел...
     "Хэнк!"
     Но что сделаешь с остальными звуками?
     "Я здесь, Джо, у коровы".
     "Хэнкус? -- Джо Бен просовывает голову в окно и сплевывает шелуху. -- Я
написал  открытку  Леланду. Может, хочешь  взглянуть и что-нибудь  добавить?
Лично от себя? "
     "Сейчас приду. Я уже выжимаю из нее последнее ".
     Голова Джо  исчезает. Хэнк ставит скамеечку на огромный ящик, в котором
хранится аварийный генератор, и берет ведро. Подойдя к двери, он распахивает
ее  плечом, потом возвращается, отвязывает  корову и, шлепнув  ее  по  боку,
выгоняет на пастбище.
     Когда  он  возвращается домой с  ведром  молока, ударяющимся при каждом
шаге  о ногу, Вив  уже вымыла посуду, а Джэн наверху укладывает детей спать.
Джо, склонившись над столом, сосредоточенно перечитывает свою открытку.
     Хэнк ставит ведро и вытирает руки о  штаны. "Дай-ка взглянуть. Наверно,
мне тоже надо черкнуть пару слов ".
     ...И почтальон, пуская кровавые сопли,  докладывает  своему начальнику:
"Я  не  думаю,  что это несчастный случай, слишком уж все хорошо получилось,
чтобы быть случайностью. Я считаю, что  этот парень -- опасный псих, а взрыв
был запланирован!"
     Вспыхивает огнями игральный автомат. Тучи облаков несутся мимо. Наконец
с  яростным  шипением  автобус  продирается  сквозь городской  транспорт  и,
вырвавшись  на   свободу,  плавно  покачиваясь,  устремляется  на  Запад  по
живописной,  словно с открытки, местности.  Рука,  летящая  открытка, взрыв,
щепки  и  осколки,  земля, вставшая  дыбом на газоне и  медленно осыпающаяся
вниз. Ивенрайт  устраивает  свою  задницу  на  стульчаке  в бензозаправочном
клозете и  раскрывает  комикс.  Не дождавшись и  середины,  Джонатан  Дрэгер
покидает собрание в "Красном врале " под предлогом того, что ему срочно надо
ехать на Север, вместо чего направляется в кафе,  где, усевшись за  столик и
раскрыв  тетрадь, записывает: "Человек  не  может быть уверен ни  в  чем, за
исключением того, что может проиграть. В этом его истинная вера, не  верящий
же  в это, богохульник и еретик,  вызывает у нас самый  праведный гнев. Дети
ненавидят  зазнайку, который заявляет, что может пройти по забору и ни  разу
не  упасть. Женщина презирает девушку,  пребывающую  в  уверенности,  что ее
красота  всесильна и обеспечит ей  любовь. Ничто так не раздражает рабочего,
как хозяин, уверенный в превосходстве своей администрации. И это раздражение
может быть использовано и направлено в нужное русло ".
     А в автобусе, откинувшись на спинку кресла, у окна дремал, просыпался и
снова дремал Ли, редко когда открывая больше чем  один глаз, чтобы взглянуть
сквозь  свои  темные  очки  на  проносящуюся  за   окном   Америку.  Сбавить
скорость...  Стоп... Обгон разрешен...  Элегантные юнцы,  развлекающиеся под
навесами кафе,  и  точно такие же, элегантно отдыхающие  в  кемпингах  после
своих  уличных  развлечений...  Осторожно...  Сбавить  скорость...   Стоп...
Скорость без ограничений...
     Ли  засыпал и  просыпался,  двигаясь  к  западу,  трясясь над  огромным
урчащим автобусным мотором; (Ивенрайт рывками продвигается к югу от  уборной
к  уборной)  бесстрастно  засыпал  и просыпался, глядя на проносящиеся  мимо
дорожные  знаки;  (Дрэгер  едет  из  "Красного  враля",  периодически  делая
остановки, чтобы выпить кофе и внести  в тетрадку новую запись) радуясь, что
не  стал  покупать  в  дорогу  дешевое  чтиво. (Дженни  смотрит  на  облака,
тянущиеся  к морю,  и  начинает  петь  низким,  приглушенным речитативом  "О
тучи...  о дождь...") От  Нью-Хейвена в  Нью-Йорк, оттуда в Питтсбург, туда,
где жизнь, где у  людей ровные белые  зубы,  где  много спагетти и  хлеба  с
чесноком, где  баночное  пиво  с рекламными наклейками. (Черт бы побрал этот
понос! Ныряя  в очередной клозет, Ивенрайт делает  еще одну  зарубку на мече
Немезиды.)  Кливленд и  Чикаго.  "Масса удовольствий... на  маршруте 66!"  (
"Положение  владельцев  кафе  тяжелее, чем  простых рабочих,  --  записывает
Дрэгер.  -- Последние отвечают  лишь перед работодателем, владельцы  кафе --
перед каждым посетителем".) Сент-Луи... Колумбия...  Канзас-Сити, дезодорант
для мужчин заглушает запах пота! Денвер... Чейена... Рок-Спрингз -- Угольная
Столица  Мира.  ( "Но  и самый  большой  упрямец раскалывается, как ореховая
скорлупа",  --  запечатлевает Дрэгер.)  Добро пожаловать в Орегон!  Скорость
строго  ограничена.  (Пусть этот чертов  упрямец  только  подождет, когда  я
швырну  ему  в  морду  эти  документы!) До ярмарки  в  Юджине  88 миль...  (
"Человек, -- записывает Дрэгер, -- есть... будет... может... не должен... ")
Радуга... Синяя река... ( "О тучи... -- поет Дженни, -- облака, разите моего
врага".)   Фин-Рок...   Либург...   Спрингфилд...  И   только  в  Юджине  он
окончательно просыпается. Он проехал весь путь, почти  не  замечая этого. Он
выходил на остановках -- покупал плитку шоколада, кока-колу, принимал  душ и
возвращался на место, сколько бы времени до отправки автобуса ни оставалось.
Но  чем  ближе он подъезжал к Юджину, тем чаще попадались  в пейзаже наглухо
закрытые двери с заржавленными замками. А после того как он пересел в Юджине
на другой автобус, раздолбанный и  неудобный, и  тот пополз вверх на  горный
кряж, отделяющий побережье от  остального континента,  он  почувствовал, что
его  все  больше  и  больше охватывает тревожное возбуждение. Он  смотрел на
зеленую гряду  гор, высящуюся впереди,  заросшие  густой  зеленью  кюветы  и
серебристые облака, словно привязанные к земле высокими  и тонкими струйками
осеннего дыма, как дирижабли. На огромные  рычащие трелевочные  тракторы,  с
ревом вырывавшиеся  из зарослей, волоча  за собой связки бревен, как... (как
уж не  знаю что, но в  детстве,  подобно ужасным драконам, они  каждую  ночь
выползали из  заколдованных гор, наполняя  кошмарами  мои  детские сны.  Эти
воскресшие  чудовища  моего детства за  все  время  путешествия стали первым
намеком на то, что решение мое было чересчур поспешным.)
     -- Но я  еще могу передумать и вернуться,  -- напомнил я сам себе. -- Я
вполне могу это сделать.
     --  Что сделать?  --  поинтересовался сидевший  через  проход  от  меня
мужчина  -- я  только  сейчас  обратил  на него внимание:  небритый увалень,
разящий всеми возможными запахами. -- Что ты сказал?
     -- Ничего. Простите, просто подумал вслух.
     -- А я  во сне разговариваю,  представляешь? Честное слово. Мою старуху
это просто сводит с ума.
     -- Мешает ей спать? -- любезно поинтересовался я, раздосадованный своей
небрежностью.
     -- Да.  Но не то, что  я говорю. Она специально ждет, когда  мне начнет
что-нибудь сниться. Понимаешь,  боится,  что пропустит что-нибудь... Нет, не
то чтобы хочет поймать меня на чем-нибудь,  она знает, что я уже стар бегать
за юбками, или, по  крайней мере, она так считает, черт бы ее побрал... Нет,
говорит, что  слушать меня  -- все  равно что  загадывать судьбу. Всякие там
предсказания, ну и прочее.
     И чтобы продемонстрировать свои способности,  он откинулся на  спинку и
закрыл  глаза.  "Сейчас увидишь..." -- широко  осклабился он. Рот его обмяк,
раскрылся, и уже через мгновение он  начал храпеть,  что-то бормоча себе под
нос:
     -- Ага, не покупай у Элкинса этот участок. Хорошенько запомни...
     "Боже мой, -- подумал я, глядя на желтую пасть этого нового дракона, --
куда я еду? "
     Я отвернулся от покрытого щетиной  профиля и устремил взгляд в окно  на
проплывавшие  мимо  геометрические  фигуры  --  прямоугольные  рощи  грецких
орехов,  параллелограммы   фасолевых   полей,  зеленые   трапеции  лугов   с
красноватыми  точками пасущегося скота;  абстрактный  мазок  осени.  "Ты  же
просто заехал  взглянуть  на старый добрый  Орегон, -- предпринял я  попытку
успокоиться. -- Это всего лишь причудливый, прекрасный, цветущий Орегон..."
     Но тут мой сосед икнул и добавил:
     -- ...Вся земля там заросла чертополохом.
     И мою невозмутимую картину всеобщего благолепия как ветром сдуло.
     (...Всего лишь в нескольких милях  впереди автобуса Ли, на той же самой
дороге,  Ивенрайт принимает решение перед въездом  в Ваконду остановиться  у
дома Стамперов. Он горит желанием  предъявить Хэнку улики, он хочет увидеть,
что  отразится  на  лице  этого  негодяя,  когда  он  поймет,  какие  веские
доказательства имеются против него!)
     Наконец,  мы  минуем  перевал и  начинаем  спускаться  вниз.  Впереди я
замечаю узкий белый мостик, который словно страж охраняет мою память. "Дикий
ручей" -- сообщает мне указатель, подразумевая канаву, которую мы только что
пересекли.  "Ты только подумай, старик, Дикий ручей! Чего только не рисовало
мое детское воображение,  когда  я сопровождал маму в ее  частых  поездках в
Юджин и обратно!" Я высунулся из окна, чтобы проверить, не бродят ли все еще
по этим доисторическим берегам порождения моей детской фантазии. Ручей бежал
вдоль  знакомого спуска шоссе, журча  на  перекатах, прибивая пену к мшистым
челюстям  скал, унося сосновые  иголки  и  стружки кедра...  Вот  он,  рыча,
свернулся в синюю заводь перед просекой, словно набираясь сил перед тем, как
ринуться  вниз, в приступе нетерпения грызя  берега; и я вспомнил, что он --
один из первых притоков, несущих  свои воды с этих склонов в большую Ваконду
Аугу  --  в самую короткую из больших рек (или  самую большую из коротких --
выбирайте сами) в мире.
     (Джон Бен  откликнулся на  гудки Ивенрайта и,  сев за весла, поплыл  на
другой берег. Когда они вернулись в  дом, Хэнк  был занят чтением воскресных
комиксов. Ивенрайт швырнул документы ему под  нос и холодно поинтересовался:
"Ну, чем пахнет, Стампер? " Хэнк поднял голову и принюхался: "Похоже, кто-то
наложил в штаны, Флойд".)
     И, всматриваясь, глядя на  все эти полузабытые  фермы и указатели, я не
мог избавиться от  ощущения, что дорога, по которой  я  ехал, измеряется  не
милями и  горными кряжами, а  временем.  Она  вела в прошлое.  Как открытка,
пришедшая  из прошлого,  только наоборот. Это неприятное  чувство  заставило
меня взглянуть себе на запястье, и я обнаружил, что за дни моего бездействия
часы остановились.
     -- Послушайте, извините,  --  повернулся  я  к  мешку, сидевшему  через
проход. -- Вы не скажете, сколько сейчас времени?
     --  Время?  -- Усмешка  раздвинула  его щетину. -- Бог мой,  парень, мы
здесь и не знаем, что это такое. Ты, верно, из другого штата, а?
     Я подтвердил это,  и он, запихав руки в карманы, принялся смеяться так,
словно его кто-то щекотал.
     -- Время, а? Время! Время  так запуталось, что, по-моему, его уже никто
точно  не  знает.  Ну,  ты  понимаешь!  Вот   послушай,   --  предложил  он,
переваливаясь ко мне через проход. -- Возьми, к примеру, меня. Я  работаю на
лесопилке  посменно, иногда в  выходные;  бывает, день  на  одном  месте,  а
вечером пошлют в другое. Ты считаешь, не очень-то легко? Но потом  они ввели
это новое время, и  теперь я работаю то полный день, то сутки. Ну и что, это
время? У  каждого времени  есть  свое название.  Время  то бежит быстро,  то
тянется  еле-еле, есть  дневное  время, есть  ночное,  тихоокеанское  время,
времена бывают хорошими и плохими... Вот так-то, если  бы у  нас  в  Орегоне
торговали временем  вразнос,  тогда  можно  было бы  надеяться  на некоторое
разнообразие! А так такая мешанина.
     Он  рассмеялся  и  покачал  головой,  словно  лично  ему  эта  путаница
доставляла неизъяснимое удовольствие.
     --  Все началось, --  объяснил он,  -- когда в Портленде  ввели  летнее
время,  а  весь  остальной штат  оставил стандартное. Это все из-за  вонючих
фермеров --  собрались  и проголосовали против.  Убей меня,  не могу понять,
почему корову нельзя заставить вставать на час раньше, как человека!
     Далее  я узнал,  что и другие крупные города  -- Салем, Юджин -- решили
последовать  примеру  Портленда,  так  как  это  было  выгодно,  но  вонючие
обитатели  сельской местности  не могли  смириться с таким  попранием  своих
избирательских прав и  продолжали жить по старому времени. Другие же города,
хотя официально  и не приняли новое время, в течение  рабочей недели все  же
жили по нему. А еще кое-где по новому времени работали лишь магазины.
     --  Короче  говоря, дело кончилось  тем,  что никто в этом  проклятущем
штате не знает настоящего времени. Как тебе это нравится?
     Я присоединился к  его хохоту и, когда повернулся к  окну, почувствовал
страшное облегчение от того,  что весь проклятущий штат точно так  же, как и
я, пребывал  в  полном неведении  относительно  времени дня; вероятно, как и
брат Хэнк,  подписавшийся заглавными  буквами, -- это вполне соответствовало
общей потере координат.
     (Хэнк   заканчивал   просматривать   отчет   Ивен-райта,   после   чего
недоумевающе поднял глаза: "Послушай, а зачем было затевать  такую  огромную
забастовку?  Ради нескольких часов?  Ну  и  что вы,  ребята, будете  с  ними
делать, если вам  удастся их  отвоевать'?  " -- "Не  твое дело. В наше время
людям  нужно больше свободного времени!" --  "Может быть,  может быть...  Но
будь я проклят, если нарушу договор ради вашего свободного времени".)
     Ниже  по  склону, сквозь друидские  заросли, я видел, как  Дикий  ручей
сливается с Мясницкой протокой, становясь шире, полноводнее и утрачивая свой
неврастенически голодный вид. Следующим притоком была Чичамунга -- индейская
кровь,  -- люпин  и  водосбор придавали  ее  берегам боевую раскраску. Потом
Собачий  ручей,  Табачный ручей,  ручей  Ольсона.  За расселиной ледникового
ущелья я различил шипящие струи Рысьего водопада, который рычал и огрызался,
выплескиваясь  из своего лежбища, увитого огненно-красным плющом, впивался в
пространство  серебристыми когтями и  с визгом обрушивался в  заросли. Томно
выскользнул из-под  моста прелестный  Идин ручей,  неся в  дар  Ваконде свою
девственную влагу, но ее чистота  тут же  была поругана  ее  грубой и шумной
сестрицей Скачущей Нелли. За ними следовал целый список родственников разных
национальностей: ручей Бледнолицего, Датский ручей, Китайский ручей, Мертвый
ручей  и  даже Потерянный  ручей,  возвещавший бурным  ревом,  что  из  всех
одноименных  ручьев  Орегона  он  истинный и  единственный, достойный  этого
имени...  Затем  Прыгающий  ручей...  Тайный  ручей...  ручей  Босмана...  Я
смотрел,  как  они  один за другим, выныривая каждый  из-под  своего  моста,
присоединялись  к  потоку,  бежавшему   вдоль  шоссе,  словно  члены  одного
семейного клана,  торжественно  выступающие  в  военный  поход. Звуки боевой
песни становились все глубже, они разрастались и ширились по мере  того, как
эта армия, набухая, катилась к месту схватки.
     (В самый разгар спора в комнату с грохотом, ввалился старый Генри. Джон
Бен  попытался  оттащить его  6  сторону: "Генри,  твое  присутствие  только
ухудшит наше положение. Как ты насчет того, чтобы посидеть в буфетной?.." --
"К  черту  буфетную!"  -- "Почему  к  черту?  Там  тебе  все  будет  слышно,
понимаешь? ")
     Последним был  ручей  Стампера. Семейная история  гласила,  что  в  его
верховьях навсегда исчез мой  дядя Бен,  потерявший  рассудок  от алкоголя и
бежавший туда в  страхе, что доведет себя  до  смерти, занимаясь  онанизмом.
Этот  ручей пересекал шоссе под  землей и  обрушивался в  теснину  вслед  за
своими предшественниками, образующими так называемую Южную развилку, которая
составляла самостоятельный  приток.  И вот сердце  у меня учащенно забилось,
дыхание перехватило,  ибо я  увидел  широкую  голубую  гладь  Ваконды  Ауги,
которая пересекала зеленую равнину, как поток расплавленной стали.
     Здесь должна была бы звучать закадровая музыка.
     (Сидя  в буфетной,  старый Генри сквозь  щель в дверях  прислушивался к
голосам Хэнка и  Ивенрайта. Оба были раздражены -- в этом он мог поклясться.
Он сосредоточился, пытаясь разобрать слова, но звук его собственного дыхания
был  слишком громким и все заглушал  --  оно  как  ураган  вырывалось из его
нутра.  Нет, в такой горячке ничего  не  услышишь. Дышать --  это хорошо, но
надо  же  и  послушать.  Он усмехнулся,  принюхиваясь  к пропахшим  яблоками
ящикам,,  катышкам  крысиного  яда, к запаху  бананового  масла, которое  он
использовал для смазки своего старого ружья... Хорошо пахнет. Старый пес еще
не потерял нюх. Он снова ухмыльнулся, забавляясь в темноте со своим ружьем и
надеясь, что ему удастся разобрать что-нибудь из сказанного за дверью. Тогда
бы он знал, что предпринять.)
     Когда автобус наконец спустился с холмов и обогнул излучину, я в первый
раз  взглянул  на  дом, стоявший  на противоположном  берегу, и был  приятно
удивлен:  он выглядел  во много  раз внушительнее, чем в моих воспоминаниях.
Более  того,  я  даже  не  мог  понять,  как  это  мне  удалось  забыть  его
могущественный вид. "Наверное, они его просто перестроили", -- подумал я. Но
по мере того как автобус подъезжал к нему все ближе и ближе, я  был вынужден
признать,  что мне не удается заметить каких-либо существенных перемен -- ни
следов починки, ни обновления. Если что-то и изменилось, то лишь прибавилось
признаков  ветхости. Все остальное пребывало в полной неизменности.  Да, это
был  он.  Кто-то ободрал со стен потрескавшуюся дешевую белую  краску.  Лишь
оконные  рамы, ставни и другие детали  были выкрашены в темно-зеленый, почти
иссиня-зеленый цвет, в целом же дом оставался невыкрашенным. Нелепое крыльцо
с грубо  отесанными  стояками, широкая дранка,  покрывавшая крышу  и боковые
скаты, огромная парадная дверь  --  все было обнажено  и подставлено соленым
ветрам и дождям, добела отполировавшим дерево и давшим ему богатый оловянный
блеск.
     Кусты  вдоль  берега  были  пострижены,  но  не  с  той  математической
скрупулезностью,   которую  так  часто   приходится   встречать  в  пейзажах
пригородов,  а с чисто утилитарными  целями:  чтобы не затемняли свет, чтобы
обеспечить лучший  вид на реку,  чтобы расчистить дорожку к  причалу. Вокруг
крыльца и по обеим сторонам "набережной" обильно  цвели разнообразные цветы,
которые, очевидно, требовали много внимания и ухода, но опять-таки  в них не
было ничего искусственного или противоестественного:  не то  чтобы  они были
вывезены из Голландии и взлелеяны в калифорнийских оранжереях, нет, это были
обычные  местные  цветы -- рододендроны, дикие розы, триллиум, папоротники и
даже ежевика, с которой обитатели побережья борются круглый год.
     Я был потрясен -- я не мог себе представить, чтобы эта нежная мерцающая
красота  была делом рук старика Генри, брата Хэнка или даже Джо Бена. Но еще
труднее было вообразить, что они могли сознательно ее создать.
     (Как  все было просто, когда я  еще  хорошо слышал! Все решалось легко.
Если  на  твоем пути встречался  камень,  ты или  перелезал  через него, или
стаскивал с дороги. А  теперь я не  знаю. Лет двадцать--тридцать назад  я бы
поклялся, что надо просто разрядить этот ствол. А теперь не знаю. Вся беда в
том, что старый черномазый стал туг на ухо.)
     За последний доллар  я купил  у  водителя  право выйти  перед  гаражом,
вместо  того чтобы ехать еще  восемь миль до города, а потом шагать обратно.
Пока я  стоял в пыли, водитель сообщил  мне, что за  мой  жалкий  юксовый он
может  лишь остановиться и  выпустить  меня, но не нарушать расписания из-за
возни  с багажным отделением. "Сынок, тут  тебе  не курорт!" --  добавил он,
заглушив все мои протесты выхлопными газами.
     Итак, вот стоит наш герой, ничем не обремененный, лишь ветер в волосах,
рубашка на теле да окись углерода в легких. "Полная  противоположность тому,
как я уезжал  отсюда  двенадцать лет назад в лодке, загруженной барахлом, --
улыбнулся я и пересек шоссе. -- Надеюсь, телец хорошо откормлен".
     На  гравиевой  дорожке  перед гаражом  в лучах солнца поблескивал новый
зеленый "Бониевилль". Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который
одновременно  служил гаражом, доком, мастерской и укрытием  от дождя. Жир  и
пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под  самой крышей в
пыльных солнечных лучах  жужжали шершни; к одной  из стен  привалился желтый
джип, груженный всякой  всячиной, а за его битыми фарами  я  обнаружил,  что
Хэнк купил себе новый мотоцикл -- больше и шикарнее старого, --• он был
прикован цепью к задней стене  и украшен черной кожей  и полированной медью,
словно  скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я
был уверен, что они  изобрели какое-нибудь  устройство для  подачи сигналов,
когда требовалась  лодка, но  мне  ничего не  удалось  найти. А  взглянув  в
подернутое  паутиной  оконце,  я  заметил  на другом берегу нечто такое, что
заставило  меня оставить  всякую  надежду на  современные удобства: на шесте
развевалась  драная  тряпка с  выведенными на  ней цифрами -- способ  заказа
товаров  у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день,
-- все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет
до моего рождения.
     (Но Боже ж мой, разве старой  гончей так уж нужны уши, разрази их гром!
И все эти чертовы советы -- ты лучше  уйди, старина, лучше не суйся, --  мне
это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!)
     Я вышел  из  гаража и  принялся  размышлять,  каким образом  мой тенор,
настроенный  на вежливую академическую беседу  в цивилизованном мире, сможет
покрыть ширину реки,  как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то
суету. (Господи, может,  слух у  меня и не такой хороший,  зато  уж я  точно
знаю,  что  правильно,  а что  нет!) Через  газон вприпрыжку  мчался  полный
мужчина в коричневом  костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а
другой  сжимал  кейс.   Он  то  и  дело  оглядывался  и  что-то  выкрикивал.
Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал
свою  тираду  и замахнулся  на свору кейсом,  который,  раскрывшись,  поднял
настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и
бумагой. (Господи,  единственное, чего я не переносил никогда...  то есть не
переношу!)  Входная дверь  хлопнула еще раз,  и из  дома  возникла  еще одна
фигура  (не  переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая
такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина
в костюме уронил свой кейс,  обернулся, чтобы поднять  его,  но, увидев, что
над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где  впрыгнул
в моторную лодку и принялся  с  дикой скоростью дергать  за шнур, пытаясь ее
завести.  Всего лишь  раз  он  поднял  голову,  чтобы взглянуть  на странное
существо,  надвигавшееся  к  нему сквозь свору собак,  и  тут же удвоил свои
панические  усилия завести  мотор. (Назад!  Генри  Стампер,  ты  рехнулся на
старости  лет! В этой стране еще  есть законы! (Не переношу! не переношу! не
переношу!)  О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!)  А  меж тем
тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно  (Да заводись же!
Заводись!),  я знаю,  в  кого его надо  разрядить,  единственное, чего я  не
переношу, клянусь  Господом, не  переношу),  вот  уже  слышно  его  дыхание.
(Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о
Господи, заводись!)
     Там, за рекой,  Генри роняет ружье.  Нет,  снова берет  в руки! И снова
движется  к  причалу! Его  длинную  белую гриву  развевает ветер. Одна  рука
вытянута вперед. В своей клетчатой  рубахе и шерстяных подштанниках до колен
он  выглядит впечатляюще. Одна нога, начиная от щиколотки, и, судя по всему,
весь бок до плеча у  него загипсованы, повязка поддерживает на весу согнутую
руку.  <<Да,  старый  вояка  достиг  такого  библейского  возраста, --
мелькает  у  меня  в  голове,  --  что  в назидание  потомкам  решил  заживо
запечатлеть в  известняке  свой беспримерный  идиотизм". (И если кому-нибудь
придет в голову, что я... что я... что я...)
     Его   заносит,  и,  покачнувшись,   он  замахивается   ружьем,  которое
одновременно  служит  ему и  костылем, на столпотворение  собак.  Наконец он
добирается до причала,  и до  меня доносятся глухие удары его  загипсованной
ноги по доскам: звук долетает до меня секундой позже и совпадает не с шагом,
а с мгновением, когда он уже заносит другую,  здоровую, ногу. Он движется по
причалу,  как  комическое  чудовище  Франкенштейн,  гремя  ногой, размахивая
ружьем и оглашая  окрестности  такой громкой руганью, что  слова  утопают  в
общем  шуме.  (Потому  что еще  не  было дня,  когда  я  не занимался своими
чертовыми делами, и если какой-нибудь негодяй считает...)
     Типу  в лодке удается  оживить  мотор  и  отвязать канат  как раз  в то
мгновение,  когда из дома  появляются еще  три  персонажа  этой драмы:  двое
мужчин  и,  вероятно,  женщина в джинсах и  оранжевом  переднике, с  длинной
косой, мотающейся взад и вперед по видавшему  виды свитеру. Обогнав  мужчин,
она  бежит к причалу,  пытаясь умерить  бешенство Генри; мужчины  заливаются
смехом. Генри, не обращая внимания  ни  на уговоры, ни  на смех,  продолжает
поносить мужчину в лодке, который, вероятно решив, что ружье не заряжено или
сломано,  и отплыв для безопасности на  20 ярдов, останавливает лодку, чтобы
взять свое и тоже высказаться. Обезумев от такого шума, в воздух поднимаются
чайки.
     (О Боже,  что  я здесь делаю с этим ружьем?  О Боже, я совсем не слышу!
Правда, я не...)
     Кажется, Генри начал уставать.  Один  из мужчин  на  берегу,  тот,  что
повыше,  вероятно  Хэнк,  --   кто  еще  может  двигаться  с  такой  ленивой
расслабленностью? -- отделившись от остальных, ныряет в сарай и, согнувшись,
выносит  оттуда  что-то, прикрывая  ладонями.  Он подходит  к краю  причала,
какое-то мгновение спокойно  стоит, а потом швыряет  то,  что было у него  в
руках, в  сторону  лодки. (О  Господи, что это творится?!) Наступает  полная
тишина,  все  действующие  лица  -- фигуры на причале, застывший  коричневый
увалень в лодке, даже свора  собак -- стоят  абсолютно неподвижно и бесшумно
приблизительно  две  и  три  четверти секунды,  после  чего справа от  лодки
раздается  оглушительный взрыв, и из середины реки в горячий  пыльный воздух
вздымается белоснежная колонна воды футов на сорок в высоту -- ба-бах!
     Вода  обрушивается в лодку, и мужчины на причале начинают гоготать. Они
спотыкаются  от смеха,  обмякают и наконец, словно  пьяные,  валятся наземь,
продолжая  кататься  и  сотрясаться  в  хохоте. Даже старый  Генри перестает
изрыгать проклятия и присоединяется к веселью, но его  бремя оказывается для
него непосильным, и  он беспомощно  прислоняется к  опоре.  Увалень в  лодке
видит, что  Хэнк возвращается  в  сарай за новым  зарядом, и спешно  заводит
мотор, так  что следующий бросок Хэнка уже не достигает его.  Взрыв  швыряет
моторку вперед, она  летит, как доска серфинга, вскочившая на гребень волны,
и  это  вызывает  новый приступ истерического хохота на причале.  (И все же,
Господи, я ему показал,  что  он не будет командовать, как мне вести  мои...
мои... дела, хороший у меня слух или нет!)
     Лодку  вынесло  к пристани, с которой я  наблюдал  за  происходящим,  и
мужчина  ухватился  за проволоку,  свободно свисавшую к воде. Он выскочил на
пристань,  не удосужившись ни  выключить мотор, ни привязать лодку,  так что
мне  пришлось,  рискуя  жизнью,  ловить  ее  за кормовую веревку, пока ее не
снесло по течению  вниз.  Пребывая  все  в  том  же  скрюченном  положении и
удерживая лодку,  которая норовила, словно кит, сорваться с крючка и уйти  в
устье, я вежливо поблагодарил мужчину за то, что он любезно предоставил  мне
транспортное средство, а  также за  его участие  в домашнем скетче, данном в
честь моего возвращения. Он перестал собирать то, что осталось от его бумаг,
и поднял свое  круглое красное лицо с таким видом, словно только что заметил
меня.
     -- Разрази меня гром, если это не еще один из этих негодяев! -- Струйки
воды, сбегавшие по его  курчавым рыжим  волосам, попадали в глаза, заставляя
его  часто моргать и тереть  их руками,  что делало его похожим на плачущего
ребенка.  -- Разве  я  не прав? -- уставился  он на  меня,  продолжая тереть
глаза. -- А'  Отвечай!  --  Но  прежде чем мне удалось  сочинить  остроумный
ответ,  он повернулся и поковылял к своей новой машине, ругаясь так скорбно,
что я даже не знал, смеяться мне или выражать ему свои соболезнования.
     Я привязал нетерпеливую  лодку к якорной цепи  и направился  обратно  в
гараж  за курткой, которую я оставил  на джипе. Вернувшись, я увидел, что на
том берегу Хэнк снял с себя рубашку  и ботинки  и уже принимается стаскивать
брюки.  И  он, и второй мужчина, судя по всему, Джо Бен, все  еще продолжали
смеяться. Старый Генри преодолевал  подъем к дому гораздо труднее, чем спуск
вниз.
     Стягивая  штанину,  Хэнк  опирается на  плечо  стоящей  рядом  женщины.
"Верно, это  и есть  бледный  Дикий  Цветок  брата Хэнка,  --  решаю  я,  --
босоногая и  вскормленная  черникой". Хэнк  справляется  со своими штанами и
бесшумно ныряет в воду -- именно так, как он нырял много лет  назад, когда я
подсматривал за ним, спрятавшись за  занавесками в своей  комнате. Но, когда
он поплыл,  я  замечаю,  что  былой  четкий, экономичный ритм, с  которым он
разрезал  воду, потерян.  После  каждых  трех-четырех  гребков  в  плавности
движения наступает сбой,  и повинно в нем уж никак не отсутствие тренировки,
за  этим стоит какая-то  другая, неизвестная  мне,  причина.  Если можно так
сказать в  отношении пловца, я бы рискнул назвать  это хромотой. И, глядя на
него, я  подумал,  что не ошибся  -- Хэнк уже миновал пору  своего расцвета;
старый атлант начал слабеть. Так что  осуществить мою кровную месть будет не
так трудно, как я боялся.
     Вдохновленный этой мыслью, я залезаю в лодку, отвязываю веревку и после
нескольких  попыток  разворачиваю  ее  носом по направлению к  Хэнку.  Лодка
двигается  еле-еле, но я не  рискую копаться в дросселе  и  вынужден идти со
скоростью, которую мне оставил мой предшественник; к  тому моменту, когда  я
добираюсь до Хэнка, он уже почти на середине реки.
     Когда  я  подплыл  ближе, он  перестал грести  и,  скосив  глаза, начал
вглядываться, пытаясь  понять,  кто  это  пригнал ему  лодку. Однако  мне не
удалось  снизить  скорость,  и  прежде  чем  Хэнк  понял,  что  я не могу ее
остановить, я  уже сделал три  круга вокруг  него. И  когда я  уже  завершал
третий оборот, он схватился рукой  за борт,  и все его длинное тело взмыло в
воздух, как стрела, пущенная из лука.
     Когда  он оказался в лодке, я увидел, откуда эта  хромота  в плавании и
почему   он  вылезал  из  воды  при   помощи  лишь  одной  руки:  на  другой
отсутствовало два пальца. В остальном же он был вполне в расцвете сил.
     Несколько  секунд  он  лежал на  дне, отплевывая воду,  потом  влез  на
сиденье и повернулся ко мне. Опустив голову, он прикрыл  лицо  рукой, словно
намеревался  почесать   переносицу  или  вытереть  воду   с  подбородка,  --
характерная привычка не то спрятать усмешку, не то, наоборот, привлечь к ней
внимание.  И,  глядя  на  него, вспоминая,  с  какой легкостью и безупречной
четкостью он перемахнул в лодку,  видя,  с  какой невозмутимостью  он теперь
взирал  на меня -- спокойно, словно он не  только что  меня узнал, а все это
было запланировано  им заранее,  --  я  понял,  что  тот минутный  оптимизм,
который посетил меня  на  пристани,  -- детский лепет  по сравнению с волной
мрачных  предчувствий,  которая   нависла   надо  мной   теперь...  Берегись
слабеющего атланта! Берегись! Ибо он может пойти на самое неожиданное.
     Он продолжал молчать. Я робко извинился  за то, что не сумел остановить
мотор,  и  намеревался  объяснить,  что  в  Йеле  не  практикуются  курсы по
судовождению, и тогда он  поднял брови, -- ни один мускул не  дрогнул на его
лице, он  не убрал  руки,  -- он просто приподнял  свои коричневые, усеянные
капельками воды брови и взглянул на меня своими блестящими зелеными глазами,
взгляд которых был так же ядовит, как кристаллы медного купороса.
     -- Ты сделал три попытки, Малыш, -- сухо заметил он, --  и все три раза
промахнулся; и что, тебя это еще не отрезвило?
     Тем временем индеанка Дженни, нанюхавшись всласть  табаку и влив в себя
необходимую  дозу виски для  обретения уверенности в своих  силах влиять  на
известные  явления,  смотрит  на паутину, окутавшую  ее  одинокое оконце,  и
договаривает заклятие: "О тучи... облака, разите моего врага. Я призываю все
ветры непогоды  и все злосчастья на голову  Хэнка Стампера,  ага!" Затем она
обращает  взгляд своих черных глазок в глубь хижины, как бы проверяя,  какое
она произвела впечатление.
     ...А Джонатан  Дрэгер,  сидя  в мотеле  в Юджине, записывает:  "Человек
борется не на жизнь, а на  смерть со всем, что грозит ему одиночеством, даже
с самим собой >>.
     ...А  Ли приближается к  старому  дому и  недоумевает: "Ну,  хорошо,  я
вернулся, что дальше?"
     По  всему побережью, к  югу и северу  от Вакон-ды, разбросаны такие  же
точно  городишки  с  такими же  точно  барами, как "Пенек",  и усталые  люди
собираются в них каждый день, чтобы обсудить  свои неприятности и поговорить
о  наставших тяжелых  временах.  Старый  лесоруб видел их всех  и  слышал их
беседы.  Не поворачивая головы, весь день он  слушал,  как  люди говорили  о
своих бедах и выражали свое недовольство так, словно прежде ничего подобного
и не бывало, словно это что-то необычное. Он долго  слушал, как они спорили,
стучали  кулаками  по  столам, зачитывали выдержки  из "Юджин Гард", обвиняя
всеобщий  упадок  в  наступлении  "тяжелого  времени  эгоизма,  негативизма,
милитаризма". Он слушал, как сначала они клеймили  федеральное правительство
за то, что оно превратило Америку в нацию неженок, а потом, как они обвиняли
тот же орган  в  жестокости, с которой  тот отказался  помочь  переживающему
упадок  городу. Он давно взял себе  за правило не вмешиваться в эти глупости
во  время своих  визитов  в город за алкоголем, и  лишь когда  дело дошло до
того,  что  все беды общества  были  возложены  на  Стамперов  и их  упрямое
нежелание  вступать  в  профсоюзы, он не  вытерпел.  И  в  тот момент, когда
какой-то тип с профсоюзным значком начал призывать всех к самопожертвованию,
старый лесоруб с шумом поднялся на ноги.
     --  Какие такие  времена?!  -- Театрально  подняв бутылку над  головой,
направился он к собравшимся. -- Вы что, считаете, раньше  все  было сплошной
кисель с пирогами?!
     Удивленно и с праведным негодованием обитатели Ваконды вскинули головы,
--  по  местным  представлениям,  прерывать   собрания  являлось  невиданным
кощунством.
     -- Какой милитаризм? Все это дерьмо собачье! -- В облаке синего дыма он
неуверенно подходит к столу. -- А вся эта трепотня о  депрессии и  прочем, о
забастовке? Опять дерьмо собачье! Уже  двадцать,  тридцать, сорок лет, да со
времен Великой войны кто-нибудь все время говорит: беда  в этом, беда в том;
виновато   радио,  виноваты   республиканцы,  виноваты  демократы,  виноваты
коммунисты... -- Он плюнул на пол. -- Все это собачье дерьмо!
     --  А  кто виноват, с  твоей  точки зрения?  --  Агент  по недвижимости
отодвигает стул и ухмыляется, глядя на незваного гостя и намереваясь поднять
его на смех. Но старик разрушает все его планы: внезапный гнев у него так же
внезапно переходит в  жалость,  и, грустно посмеиваясь, он  обводит взглядом
горожан и качает головой:
     --  Вы, ребята, вы, ребята... -- Он ставит на стол пустую  бутылку, как
крючком обхватывает  своим  длинным  указательным  пальцем  горлышко полной,
шаркая отходит от яркого солнечного  света,  который льется через витрину, и
добавляет: -- Неужели вы не понимаете,  что ничего  не  меняется,  все то же
старое обычное собачье дерьмо!



     Можно  прочертить  след во  мраке  горячей  головешкой,  его можно даже
зафиксировать,  определив начало и  конец, но с не меньшим, успехом можно не
сомневаться в его предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал...
     Точно так же, как он знал, что Ваконда не всегда  текла по этому руслу.
(Да... хочешь, я расскажу тебе кое-что о реках, друзьях и соседях?)
     На протяжении  всех двенадцати  миль многочисленные излучины,  заводи и
рукава отмечали ее старое русло. (Хочешь, я расскажу тебе пару-другую речных
тайн?) В большинстве топей  по ее берегам,  вода не застаивалась и постоянно
очищалась близлежащими ручьями, превращая их в целую цепь чистых и глубоких,
зеркально-зеленых заводей, на  дне которых лежали, словно затонувшие бревна,
огромные голавли. Зимой эти заводи служили ночными стоянками для целых армий
казарок,  мигрировавших  к югу вдоль  побережья.  Весной  над водной  гладью
арками нависали длинные и  изящные  ветви ив. И когда налетал легкий бриз  и
кончики листьев задевали поверхность воды, из глубины маленькими серебряными
пулями вылетали  мальки лосося в надежде на поживу. (Смешно, что я узнал это
не от отца, не от дядьев и даже не от Бони Стоукса --  мне рассказал об этом
старина Флойд Ивенрайт пару лет назад, когда мы впервые столкнулись с ним по
поводу профсоюза.)
     Другие топи заросли рогозом, которым кормились гагары и свиязи;  третьи
превратились  в  трясины,  в  багряной  маслянистой  жиже которых  безмолвно
увядали  и  растворялись кленовые листья, взморник  и дурман.  Некоторые  же
окончательно занесло, и они настолько  высохли, что стали  богатыми оленьими
пастбищами или заросшими в два этажа ягодными чащобами. (А было это так: мне
нужно было встретиться с Флойдом  в городе, и я решил отправиться туда не на
мотоцикле, а  испытать  новую лодку "Морской  конек 25  >>,  которую я
меньше чем за неделю до того купил в Юджине. Подплывая к городскому причалу,
я  врезался  во что-то  под водой, наверное  старый  затонувший буек.  Мотор
заглох,  и  мне  пришлось  грести вручную, проклиная  все на  свете, включая
чертов профсоюз.)  Одна  такая  ягодная  чащоба  расположена  вверх по реке,
недалеко от дома Стампера, -- кусты в ней так переплелись и образовали такие
непроходимые заросли, что туда не рискуют  заходить  даже медведи: на земле,
поросшие мхом, лежат скелеты оленя и лося, запутавшихся и погибших в ловушке
ветвей,  а  вверх  поднимается  настоящая  колючая  стена,  которая  кажется
абсолютно непроходимой. (На собрании  в  основном говорил Флойд, однако я не
мог ему внимать с должным усердием. Мне не удавалось сосредоточиться на нем.
Я  просто присутствовал, устремив взгляд  в окно,  туда,  где  затонула  моя
лодка,  и  чувствуя,  что  могу попрощаться со своим воскресным отдыхом.) Но
когда  Хэнку  было десять лет, он изобрел способ проникновения:  он выяснил,
что кролики и  еноты  проложили замысловатую  сеть туннелей у самой земли и,
натянув клеенчатое пончо с капюшоном, чтобы не поцарапаться, можно проползти
под колтуном  переплетшихся веток. (А  Флойд все говорил и  говорил; я знал,
что  он ждет,  когда я  и еще полдюжины  присутствующих  будем  окончательно
убаюканы. Не знаю,  как  остальные, но я  совершенно не мог уследить за  его
логикой. Штаны мои подсохли, я согрелся  и  нацепил свои мотоциклетные очки,
чтобы он не заметил, если я случайно задремлю. Я откинулся  назад, отдавшись
мрачным мыслям о лодке и моторе.)
     Когда над чащобой стояло  яркое весеннее солнце, сквозь заросли листьев
проникало достаточно  света,  и Хэнк часами ползал на четвереньках, исследуя
ровные  туннели.  Зачастую  ему  доводилось   сталкиваться  нос  к   носу  с
коллегой-исследователем    --   старым   самцом-енотом,   который,   впервые
наткнувшись на  мальчика,  пыхтел,  рычал, шипел, а под конец еще и выпустил
мускусную струю, на которую был бы способен не всякий скунс, однако, по мере
того как они  встречались  снова  и снова, старый  разбойник  в  маске начал
относиться  к  непрошеному  гостю  в  капюшоне  как к  сообщнику.  Застыв  в
сумрачном колючем  коридоре,  зверь  и  мальчик стояли  друг перед другом  и
сравнивали  свою  добычу, прежде  чем разойтись  по  своим  секретным делам:
<<Ну что  добыл,  старый енот? Свежую вапату?  Здорово. А у меня череп
суслика..." (Флойд все говорил и говорил, я сидел в полусне, проклиная реку,
и лодку, и все на свете, пока вдруг не вспомнил о том, что случилось со мной
давным-давно  и  о  чем  я  начисто  забыл...) В  этих  коридорах  хранились
несметные сокровища: хвост лисицы, запутавшейся в колючках; окаменевший жук,
застывший в последнем  усилии своей схватки  с  тысячелетней  грязью; ржавый
пистолет, от которого все еще веяло романтикой  и ромом... Но ничто не могло
сравниться  с  находкой,  сделанной  как-то  холодным  апрельским  днем.  (Я
вспомнил рысей, с которыми повстречался в зарослях; да, я запомнил их, рыжих
рысей.)
     В  конце странного нового  коридора я наткнулся на трех детенышей рыси.
Р1х  серо-голубые глаза открылись совсем недавно, и они пялились  на меня из
уложенного мхом  и шерстью лежбища. Если не считать маленькой шишечки вместо
хвоста и кисточек на ушках, они ничем не отличались от котят,  которых Генри
мешками топил каждое лето.
     С  широко  раскрытыми  глазами,  потрясенный  такой неслыханной удачей,
мальчик  замер, глядя на то,  как они возятся и играют. "Ах ты ослиная жопа!
--   почтительно   прошептал   он,   словно   такая   находка   нуждалась  в
благоговейности выражений дяди Аарона  и  не снесла бы  крепких высказываний
Генри. -- Три детеныша-рысенка сами по себе... Ах ты ослиная жопа!"
     Он  взял  ближайшего  зверенка  и  принялся продираться сквозь заросли,
освобождая  себе  место, чтобы развернуться.  Он решил  возвращаться тем  же
путем,  что  и  пришел,  инстинктивно  почувствовав,  что  рысь-мать вряд ли
выберет коридор,  пахнущий  человеком.  Двигаться с  шипящим и  царапающимся
рысенком в руках было очень  неудобно, и тогда он взял его зубами за шкирку.
Котенок тут же успокоился,  обмяк и  спокойно повис, пока  Хэнк изо всех сил
локтями и коленями продирался сквозь заросли ежевики. "Скорей! Скорей!"
     Когда  он  выбрался из чащи, грудь и руки  у  него  были исцарапаны  до
крови,  но  он   не   чувствовал  боли,  он  не  обращал  на  нее  внимания,
единственное,  что  он  ощущал,  --  это  легкий  трепет паники  где-то  под
ложечкой. А если бы разъяренная рысиха набросилась на  него? Под пятнадцатью
футами ежевики он был абсолютно беспомощен. Прежде чем идти дальше, он сел и
отдышался, после чего проделал еще десять ярдов, уже выпрямившись и встав на
задние конечности, и запихал котенка в пустой ящик из-под взрывчатки.
     А потом по  какой-то  причине, вместо того чтобы нести ящик домой,  как
подсказывал  ему  внутренний голос,  он  решил рассмотреть  свою  добычу. Он
осторожно откинул крышку и склонился над ящиком.
     -- Эй, ты! Ах ты, рыська...
     Зверек перестал метаться из угла в угол и поднял свою пушистую мордочку
на звук голоса. И вдруг издал такой трагический  крик, полный мольбы, страха
и безнадежности, что мальчик с сочувствием подмигнул ему.
     -- Ну что, зверек, тебе одиноко? Да?
     Котенок  в ответ завыл,  повергнув мальчика в полное смятение,  и после
пяти минут бесплодных попыток убедить себя, что никто, никто не стал бы туда
возвращаться, разве что законченный болван, Хэнк сдался.
     К тому времени,  когда он  добрался  до лежбища, два оставшихся котенка
заснули. Они лежали, прижавшись друг к другу, свернувшись  клубками,  и тихо
мурлыкали.  Он  остановился  на  мгновение,  чтобы  перевести  дыхание,  и в
наступившей тишине, когда  колючки не царапали по клеенчатому капюшону и  не
резонировали в ушах,  услышал, как на выходе  из  зарослей  плачет  котенок:
слабый  жалобный вой пронизывал джунгли как иголка.  Господи, да  такой звук
должен  быть  слышен  на мили  вокруг! Он  схватил следующего котенка,  сжал
зубами шерстку на его  загривке и, поспешно развернувшись в тесном закоулке,
который уже  начал  приобретать обжитой  вид,  помчался  на  четвереньках  к
выходу, к спасению  сквозь наступавшие ужас и колючки. Ему казалось, что уже
прошли  часы.   Время  остановилось.  Ветви  с  шипением  проносились  мимо.
Вероятно,  пошел  дождь, так  как в туннеле совсем  стемнело, а земля  стала
скользкой.  Напрягая  зрение и извиваясь с раскачивающимся рысенком в зубах,
он  продвигался  вперед,  оглашаемый  пронзительными  призывами  на  помощь,
которым эхом вторил печальный вой котенка из ящика. Чем темнее становилось в
туннеле,  тем он  делался длиннее -- Хэнк был уверен в этом.  А может, связь
была  обратной. Он,  задыхаясь, дышал  ртом  сквозь  шерсть. Он  боролся  со
слизкой грязью и вьющимся кустарником, словно это  была вода, захлестывавшая
его, и когда наконец он вырвался наружу, прежде всего глубоко вздохнул,  как
пловец, вынырнувший на поверхность  после  длительного пребывания под водой.
Он положил второго котенка в ящик к первому. Оба тут же затихли и задремали,
уткнувшись друг в  друга. Их нежное  мурлыканье смешивалось с тихим шелестом
дождя   в   сосновой  хвое,   и   единственным   диссонирующим  звуком   был
душераздирающий вой  третьего котенка, который, испуганный и мокрый, остался
один в дальнем конце коридора.
     --  Все  будет  в порядке! --  обнадеживающе  крикнул он  в чащу. -- Не
бойся. Это дождь; мама уже торопится домой с охоты. Это просто дождь.
     На этот раз он даже поднял ящик и прошел несколько ярдов по направлению
к дому.
     Но  с ним делалось  что-то  странное: несмотря  на то что он чувствовал
себя  в полной  безопасности, --  он уже вынул из дупла свой  пистолет 22-го
калибра, который всегда прихватывал с собой, когда отправлялся в заросли, --
сердце его билось как бешеное, а в животе все  бурлило от страха  --  он все
представлял себе, в какой ярости будет рысь.
     Он остановился и замер с закрытыми глазами. <<Нет.  Нет, сэр, как
хотите, не могу. -- Он потряс головой. -- Нет. Я не такой  болван, чтобы так
рисковать!"
     Но страх продолжал шнырять в его грудной клетке, распирать ребра, и  он
подумал, что  тот  и  не  покидал  его  с тех  самых пор, как  он  обнаружил
беззаботно игравших рысят.  И этот страх, этот безумный-трепет-перед-чем-то,
знал  мальчика гораздо лучше,  чем  тот  самого  себя.  Ему-то с первого  же
мгновения было ясно, что тот не успокоится, пока не получит всех троих. Даже
если бы это были не рысята, а молодые  драконы и мамаша при  каждом его шаге
посылала бы ему вслед струи пламени.
     Так что только  после  того,  как  он  выбрался из  зарослей  с третьим
рысенком  в  зубах, он  наконец  успокоился  и безмятежно направился к дому,
торжествующе  неся  на  плече,  как  небывалый  военный  трофей, ящик из-под
взрывчатки.  И  когда  на  расплывшейся  тропинке он увидел  старого  енота,
трусившего  ему навстречу,  он  отсалютовал невозмутимому  зверьку  и, между
прочим, посоветовал ему:  "Эй, мистер, ты бы не ходил сегодня в заросли; это
может плохо кончиться для такого старика".
     Генри был в лесу. Дома оставались  лишь  дядя Бен и Бен-младший -- все,
кроме отца,  звали  его Маленький Джо,  он был ниже и младше Хэнка, но в нем
уже проступала  дьявольская, неземная  красота, которой  отличался его отец.
Они  жили в старом  доме  в ожидании, когда очередная дама  сердца дяди Бена
сменит гнев на  милость и  разрешит  им вернуться к  себе в город.  При виде
рысей и залитого  кровью  Хэнка оба, не сговариваясь, сделали один  и тот же
вывод.
     --  Неужели ты? Хэнк,  неужели ты дрался  за них с рысью? -- воскликнул
Джо.
     -- Нет, не совсем, -- скромно ответил Хэнк.
     -- Нет, ты дрался! Дрался! Вот это да, малыш! Может, это была не совсем
рысь. Но  ты  кого-то  победил.  Ты  победил!  --  возразил  Бен,  глядя  на
исцарапанное грязное лицо племянника и его торжествующие  глаза.  Оставшийся
день он посвятил сооружению  клетки на берегу реки,  чем  поверг и Хэнка,  и
собственного сына в невероятное изумление.
     --  Меня не  очень-то интересуют клетки, --  объяснил он им. -- И  я не
слишком-то умею их делать, но если эти кошки подрастут и начнут враждовать с
гончими,  нам  нужно будет как-то оградить  их.  Вот  мы  и сделаем  хорошую
клетку, удобную клетку, самую лучшую клетку на свете.
     И  эта паршивая овца, позор семьи, красавчик и лентяй, гордившийся тем,
что  за  всю  свою жизнь палец  о палец не ударил, разве что для того, чтобы
ухлестнуть за очередной юбкой, гнул спину весь день, помогая двум мальчишкам
строить совершеннейшую из  клеток. Для основы  был приспособлен старый кузов
от  пикапа  дяди Аарона,  пропитавшийся  грязью  до  такой степени, что тому
пришлось его снять. Кузов покрасили, покрыли известью, укрепили  и водрузили
на специально выпиленные подпорки. Нижняя половина, включая пол, состояла из
металлической  сетки,  чтобы  клетку  было удобно  чистить.  Дверцу  сделали
большой, чтобы и Хэнк, и Джо Бен могли спокойно проходить к ее обитателям.
     Внутри установили ящики для укрытия, набросали  сена, чтобы в нем можно
было рыться, укрепили обмотанный мешковиной шест, чтобы рысята могли лазать,
а наверху прикрутили ивовую корзину, выстланную старыми шерстяными тряпками.
К  потолку  подвесили  резиновые  мячики, внесли  внутрь небольшое деревце и
поставили противень  с чистым речным песком на случай,  если  рысята, как  и
другие кошки, предпочтут справлять нужду в нем. Клетка получилась потрясающе
красивой, прочной и  удобной  -- "чертов  кошатник", как  называл ее  Генри,
когда его нос в очередной раз  улавливал  запахи, свидетельствовавшие о том,
что ее давненько не чистили.
     --  Лучше  не придумаешь,  --  отступая назад  и взирая на плоды своего
труда, с грустной улыбкой заметил Бен. -- Чего еще можно желать?
     Все  лето Хэнк провел  в клетке  с рысятами, и  к  осени  они настолько
привыкли  к  его утренним визитам, что, если он задерживался хотя бы на пять
минут, поднимали такой вой, что Генри  приходилось отпускать Хэнка, каким бы
важным делом он  в этот  момент ни занимался. К празднику Хэллоуин  они  уже
были такими ручными,  что их можно было  приводить играть  в  дом, а в  День
Благодарения  Хэнк  пообещал  одноклассникам,  что  в последний  день  перед
рождественскими каникулами он приведет всех троих в школу.
     Накануне  после трех  суток непрекращающегося  проливного  дождя вода в
реке поднялась на четыре  фута; и  Хэнк  очень  волновался, что ночью  может
унести лодки, как это уже было в прошлом году, и он не сможет перебраться на
другой берег к школьному автобусу. Или еще того хуже -- вода затопит клетку.
Прежде  чем  улечься  спать, он натянул резиновые  сапоги, набросил прямо на
пижаму пончо и  с фонарем в  руках  вышел  все  проверить. Дождь утих и лишь
накрапывал,  да   налетавшие   порывы   ветра  бросали   в   лицо  холодные,
пронизывающие капли; буря  миновала; белое  туманное пятно над вершинами гор
свидетельствовало о том, что сквозь тучи пробирается луна. В  тусклом желтом
свете  фонаря он разглядел  покачивающиеся на темной воде  лодку и  моторку,
накрытые зеленым брезентом. Тросы, которыми они были привязаны  к швартовам,
натянулись, но все было  в порядке. Ветер  гнал воду  из  океана  в реку, и,
вместо того чтобы бежать с суши к морю,  река обратилась вспять.  Обычно она
четыре часа текла к  океану,  потом  замирала  на  час  и два-три часа текла
назад. Во  время этого  течения  вспять, когда  соленая морская вода ринется
сплетаться с грязными дождевыми потоками, бегущими с гор, река  и поднимется
до  высшей отметки.  Хэнк  замерил высоту воды на  причале -- черные воронки
водоворотов  достигали  отметки  5  -- пять  футов -- выше, чем при  обычных
приливах. Затем он обогнул причал и направился по шаткой дощатой  дорожке  к
выступу  дома,  где его  отец, уцепившись  согнутой  рукой  за канат, вбивал
дополнительные клинья в фундамент, состоявший  из переплетений бревен, троса
и труб. Генри,  не  прикрываясь от  налетающих шквалов дождя, вовсю орудовал
молотком.
     -- Эй  ты,  мальчик! Что тебе  здесь  надо в  такую темень?  -- свирепо
закричал он и,  смягчившись, добавил:  --  Пришел  помочь предку бороться  с
наводнением, да?
     Худшее, что мог себе представить Хэнк, -- это мерзнуть под этим дождем,
бессмысленно размахивая молотком, но он ответил:
     -- Не знаю. Могу остаться, могу уйти.
     Он  уцепился за трос и  повис,  глядя мимо  отца,  черты  лица которого
колебались в  неверном свете.  Наверху,  в комнате матери, горела лампа, и в
отблесках ее пламени, на фоне темных туч, ему были видны контуры клетки.
     -- Как ты думаешь, насколько она еще может подняться?
     Генри склонился вниз и сплюнул табачную жвачку.
     --  Прилив кончится через час. Если  она  будет подниматься с такой  же
скоростью, то вода повысится еще фута на два, на три от силы, а потом начнет
спадать. Учитывая к тому же, что дождь стихает.
     -- Угу, -- согласился Хэнк, -- я тоже так думаю. -- Глядя на клетку, он
прикинул,  что даже для  того,  чтобы добраться  до  подставок,  река должна
подняться на добрых 15 футов, но к этому времени уже и дом, и сарай, а то  и
весь город будут благополучно смыты в океан. -- Так  что я, пожалуй, пойду и
завалюсь в койку. Оставлю ее на твое попечение, -- бросил Хэнк через плечо.
     Генри  остался  смотреть вслед  своему  сыну.  Луна  наконец  вырвалась
наружу, и удалявшийся мальчик в бесформенном черном с  посеребренными краями
пончо казался  ему  такой же загадкой,  как  и тучи,  на которые  он  сейчас
походил.  "Сукин сын!"  Генри  достал еще  табаку  и снова принялся забивать
клинья.
     Когда  Хэнк добрался  до постели,  дождь окончательно прекратился  и на
небе  проглянули звезды.  Большая  луна  предвещала  множество моллюсков  на
отмелях, а также холодную сухую погоду. Перед тем как заснуть, по отсутствию
звуков с реки Хэнк определил, что вода  кончила прибывать и  теперь  потечет
обратно в море.
     Когда утром Хэнк проснулся  и выглянул в окно, он  увидел, что лодки на
месте  и уровень реки  не  выше, чем обычно. Он быстро позавтракал,  схватил
заранее приготовленный ящик и  побежал  к клетке. Сначала он забежал в сарай
за парой холщовых  мешков, чтобы  постелить  на дно.  Было холодно, пробирал
легкий морозец,  и дыхание коровы струилось словно молоко. Распугивая мышей,
Хэнк вытащил два мешка и выскочил через  заднюю дверь. Морозный воздух давал
ощущение легкости, и  ему хотелось прыгать и дурачиться. Он завернул за угол
и замер: берег! (И  когда я  уже совсем начал клевать носом, Флойд и  старик
Сиверсон, у которого была  небольшая лесопильня в Миртлевилле, сцепились  по
какому-то поводу  и своими криками  разогнали мой  сон...)  Весь  берег,  на
котором стояла клетка, исчез: вместо  него  чисто и свежо поблескивал новый,
словно ночью гигантская бритва  луны откромсала от земли кусок.  ("Сиверсон,
-- орет  Ивенрайт, -- не  будь таким безмозглым идиотом!  Я говорю дело". --
"Враки!  Какое дело?" --  отвечает Сиверсон. "Это серьезно!"  -- "Чушь! Тебе
нужна моя подпись и чтобы я  потерял работу -- вот о чем ты говоришь! ") И у
подножия  этого  нового